310. Меня зовут Аир. Имя не то чтобы какое-то необычайное, но все же достаточно бессмысленное. Оно всегда давало мне пищу для размышлений. «Неужели, — спрашивал я себя, — тебя зовут Аир? Это правда?» Даже если ограничиться только твоей большой родней, и то найдется много людей, которые носят имя Аир и своим существованием придают этому, вообще говоря, бессмысленному имени вполне положительный смысл. Они родились Аирами, Аирами и умрут, примиренные, — по крайней мере, примиренные с именем.{143}
311. Один юный честолюбивый студент, очень интересовавшийся феноменом эльберфельдских лошадей и досконально изучивший и обдумавший все, что по этому поводу появлялось в печати, решил своими силами провести эксперименты в том же направлении, с самого начала взявшись за дело совершенно иначе и, по его мнению, несравненно правильнее, чем его предшественники. Правда, собственно денежные его средства были недостаточны, чтобы он мог позволить себе проведение широкомасштабных экспериментов, и если бы лошадь, которую он намеревался закупить для своих опытов, оказалась твердолобой — а это даже при напряженнейшей работе можно было установить только через несколько недель, — то он на продолжительное время лишился бы всяких перспектив начать новые эксперименты. Это, однако, не слишком его пугало, так как его методом можно было преодолеть, по всей вероятности, любую твердолобость. Тем не менее, будучи по натуре человеком предусмотрительным, он уже при подсчете расходов, которые у него возникнут, и средств, которые он может мобилизовать, действовал строго систематически. Деньги, требовавшиеся для минимального обеспечения его существования в процессе обучения, до сих пор регулярно каждый месяц присылали ему родители, бедные провинциальные коммерсанты; от этой поддержки он и впредь не собирался отказываться, хотя, естественно, учение, за которым издалека с большими надеждами следили его родители, безусловно придется бросить, если он хочет добиться ожидаемого большого успеха в той новой области, в которую он теперь вступит. О том, чтобы родители поняли эту его работу или, тем более, стали помогать ему в ней, нечего было и мечтать, значит, он должен скрывать от них свои намерения, как бы это ни было для него мучительно, и поддерживать в них уверенность в том, что он планомерно продолжает свое прежнее обучение. Этот обман родителей был лишь одной из жертв, которые он должен был принести на алтарь своего дела. Для покрытия предполагавшихся в плане его работы больших расходов, присылаемых родителями сумм хватить не могло. Так что начиная с этого момента студент собирался бóльшую часть дня, — до сих пор он посвящал ее занятиям, — употреблять для дачи частных уроков. А вот уже бóльшая часть ночи должна была использоваться для самой работы. Выбрать это ночное время для обучения лошади студент принужден был отнюдь не только под влиянием неблагоприятных внешних обстоятельств; для реализации тех новых принципов, которые он хотел ввести в обучение лошадей, в силу различных причин больше подходила ночь. Так, он считал, что даже самое краткое отвлечение внимания лошади наносит непоправимый ущерб обучению, и ночь обеспечивала ему максимально возможную защиту от этой опасности. Что же касается повышенной возбудимости, которая охватывает человека и животное, когда они ночью бодрствуют и работают, то она определенно требовалась для осуществления его плана. В отличие от других знатоков, он не боялся проявлений дикого нрава лошади, наоборот, они были ему нужны, он даже намерен был их вызывать, если и не кнутом, то раздражающим воздействием своего постоянного присутствия и постоянных занятий. Он утверждал, что при правильном обучении лошади не должно быть никаких частных успехов, а те частные успехи, которыми в последнее время так неумеренно хвастались разнообразные лошадники, представляли собой либо просто-напросто плоды воображения воспитателей, либо, что еще хуже, совершенно явные признаки того, что до какого-то общего успеха дело так никогда и не дойдет. Сам он как раз более всего хотел уберечь себя от достижения частных успехов; самодовольство его предшественников, полагавших, что если удаются маленькие счетные фокусы, то уже что-то достигнуто, казалось ему непостижимым: это было все равно, как если бы обучение ребенка хотели начинать с тупого вдалбливания ему начала таблицы умножения — хоть бы он при этом оставался слеп, глух и бесчувствен по отношению ко всему человечеству. Это было так глупо, эти вопиющие ошибки других лошадиных тренеров казались ему иногда столь пугающе ясными, что у него даже возникали сомнения на свой собственный счет, потому что это ведь было почти невозможно представить, чтобы какой-то одиночка, к тому же еще и неопытный одиночка, движимый лишь неким непроверенным, но, правда, глубоким и прямо-таки звериным убеждением, был прав, а все остальные знатоки — нет.
312. В связи с внезапной смертью адвоката Мондерри первоначально были установлены следующие факты:
Однажды утром, примерно в половине пятого, — было чудесное июньское утро, и уже совсем рассвело — госпожа Мондерри выбежала из своей квартиры на четвертом этаже, перегнулась через перила лестницы и, раскинув руки, закричала с очевидным намерением призвать на помощь весь дом: «Моего мужа убили! Спасите! Спасите! Моего доброго мужа убили!» Первым увидел и услышал госпожу Мондерри мальчишка-разносчик, который, неся в обеих руках большую корзину булок, как раз в это время преодолевал последние ступени перед площадкой четвертого этажа. Он же на первом допросе утверждал, что слово в слово запомнил этот призыв госпожи Мондерри. Однако позднее на очной ставке с госпожой Мондерри от своих слов отказался, объяснив, что все-таки мог ошибиться, так как в первый момент был слишком напуган этим появлением госпожи. Это, разумеется, было вполне правдоподобно, так как даже по прошествии нескольких недель он, изображая происшедшее, был так возбужден, что сопровождал свой рассказ избыточными движениями рук и ног с целью вызвать у слушателей представление, хотя бы отчасти приближающееся к тому, какое запечатлелось в нем. По его словам, госпожа Мондерри с криком вылетела из двери, которая, как он полагает, уже до этого была открыта, поскольку ее открывания он совершенно не заметил, раскинула в стороны сцепленные до этого над головой руки и бросилась к перилам. Из одежды на ней не было ничего, кроме ночной рубашки и маленького серого платка, не вполне закрывавшего даже верхнюю половину тела. Волосы ее были распущены и частично спадали на лицо, что также не способствовало отчетливости звучания ее призыва. Едва увидев разносчика, она кинулась к нему, дрожащими руками притянула его к себе, забежала ему за спину и, обхватив за плечи, стала толкать перед собой, как своего рода щит. Из-за этой поспешности мальчишка даже не подумал о том, что может поставить куда-нибудь свою корзину с булками, и все это время не выпускал ее из рук. Таким образом они быстрыми, но совсем маленькими шажками — женщина, с возрастающим страхом, все крепче прижимала к себе мальчика — подошли к двери квартиры, переступили ее порог и вошли в узкую темную прихожую. Лицо женщины все время нависало над мальчиком то справа, то слева, она наклонялась вперед и, казалось, подстерегала что-то, что должно было сейчас появиться; иногда она отдергивала мальчика назад так, словно продвигаться дальше было уже невозможно, но затем все-таки снова всем телом толкала его вперед. Дверь первой лежавшей на их пути комнаты женщина открыла одной рукой, другой она крепко держалась сзади за шею мальчика. Она осмотрела пол, стены и потолок комнаты, ничего не нашла, оставила дверь открытой и теперь уже решительнее, но все еще не отпуская мальчика, направилась к следующей двери. Эта дверь уже была широко раскрыта. С порога не удалось разглядеть почти ничего, кроме двух стоявших рядом кроватей. В комнате было темно, так как тяжелые, полностью задернутые гардины оставляли лишь узкие щелки, сквозь которые едва пробивался дневной свет. На ночном столике у ближайшей к двери кровати горел маленький огарок свечи. В этой кровати ничего особенного не было заметно, но вот в другой что-то, по-видимому, произошло. Теперь уже мальчик не хотел идти дальше, но женщина кулаками и коленями подталкивала его вперед. На одном из допросов его спросили, почему он не решался подойти — не из страха ли перед тем, что он ожидал увидеть в этой кровати? На это он ответил, что вообще ничего не боится и тогда тоже не испугался, но что у него было такое чувство, словно что-то прячется где-то в комнате и может вдруг выскочить. Вот этого «чего-то», которое он не мог описать яснее, он и хотел сперва дождаться, прежде чем идти вперед. Но поскольку женщине, кажется, было очень важно подойти ко второй кровати, то он, наконец, уступил.