Уважаемые гости праздника! Я, как было признано, установил мировой рекорд, но если бы вы меня спросили, как я этого добился, я не смог бы дать вам удовлетворительный ответ. Ведь дело в том, что я, собственно, вообще не умею плавать. Я с давних пор хотел научиться, но возможности для этого мне так и не представилось. Как же тогда получилось, что я был послан моим отечеством на олимпиаду? Это как раз тот вопрос, который занимает и меня. Прежде всего я должен констатировать, что я здесь не в своем отечестве и, несмотря на большие усилия, не понимаю ни слова из того, что здесь говорится. Самым естественным было бы в таком случае подумать о какой-то путанице, но никакой путаницы нет: я установил рекорд, я приехал на родину, меня зовут так, как вы меня называете, — до этого момента все совпадает, но с этого момента уже ничего не совпадает: я не на своей родине, я вас не знаю и не понимаю. Ну, и есть еще одно обстоятельство, которое не совсем прямо, но все же как-то противоречит возможности какой-то путаницы, а именно: мне не очень мешает то, что я вас не понимаю, и, похоже, вам тоже не очень мешает то, что вы не понимаете меня. Из речи уважаемого предыдущего оратора я, кажется, понял лишь то, что она была безутешно печальной, и этого понимания мне не только достаточно, но даже слишком много для меня. Аналогично обстоит со всеми прочими разговорами, которые я со времени своего прибытия здесь вел. Но вернемся к моему мировому рекорду.
160. Отчасти рассказ. Перед входом в дом стоят два человека, одетые, кажется, с явной нарочитостью; большая часть того, что на них, — рвань, грязные отрепья в бахроме ниток, но отдельные предметы одежды, напротив, в очень хорошем состоянии; так, у одного — новый высокий воротничок и шелковый галстук, на другом — изящные нанковые панталоны широкого покроя, суживающиеся книзу; они бережно подвернуты на сапогах. Эти двое беседуют и загораживают дверь. Подходит средних лет мужчина, высокий, крепкий, с толстой шеей, похожий на сельского священника, ноги у него не гнутся, он покачивается всем телом из стороны в сторону. Ему надо войти, у него неотложное дело. Однако эти двое сторожат вход; один из них вытаскивает из кармана своих панталон часы на длинной золотой цепочке — кажется, что это несколько соединенных друг с другом цепочек, — еще нет девяти, а до десяти часов никого впускать не велено. Священнику это очень некстати, но эти двое уже возобновили свою беседу. Священник некоторое время смотрит на них, по-видимому, понимает бесполезность дальнейших просьб и уже отходит на несколько шагов, но тут ему в голову приходит какая-то мысль, и он возвращается. А, собственно, знают ли господа, к кому он хочет пройти? К своей сестре Ребекке Поуфаль, старой даме, которая квартирует со своей служанкой в третьем этаже. Этого часовые, разумеется, не знали, теперь они уже ничего не имеют против того, чтобы священник вошел, они даже отвешивают что-то вроде официального поклона, когда он проходит между ними. Войдя в парадное, священник невольно улыбается тому, как легко оказалось перехитрить этих двоих. Мельком взглянув еще раз назад, он, к своему удивлению, видит, что как раз в этот момент часовые, взявшись за руки, уходят. Они что же, стояли там только ради него? Насколько хватает разумения священника, этого нельзя исключить. Он поворачивается к двери; на улице стало немного оживленнее, часто кто-нибудь, проходя мимо, бросает взгляд в парадное; то, что дверь дома стоит открытая, широко распахнув обе свои половинки, действует на священника буквально возбуждающе, в этой открытости чудится какое-то напряжение, словно дверь берет разбег для того, чтобы яростно и окончательно захлопнуться. И тут он слышит, что его зовут по имени.
— Арнольд, — разносится по лестнице тонкий, сверх-напряженный голос, и сразу вслед за тем чей-то пальчик слегка шлепает его по спине.
Там стоит старая согнутая женщина, вся закутанная в темно-зеленую крупноячеистую ткань, и смотрит на него не глазами, а прямо-таки одним узким, длинным зубом, одиноко торчащим из ее пустого рта.
161. Прочь оттуда, прочь оттуда; мы скакали сквозь ночь. Она была темной, безлунной и беззвездной, но — еще темнее, чем обычно бывают безлунные и беззвездные ночи. У нас было важное сообщение, наш командир вез его с собой в запечатанном конверте. Мы беспокоились о том, чтобы не потерять командира, поэтому время от времени один из нас выскакивал вперед и нащупывал командира рукой, проверяя, здесь ли он еще. И однажды, как раз когда проверял я, командира уже не оказалось. Мы не слишком испугались, потому что боялись этого все время. И мы решили вернуться.
162. Город похож на солнце; в пределах некоторого центрального круга весь свет плотно собран, он ослепляет, ты теряешься в нем, ты не находишь в нем ни улиц, ни домов; раз попав туда, оттуда уже буквально не выбраться; далее, в некотором значительно более широком кольце, свет все еще плотный, но уже нет такого непрерывного излучения, здесь есть темные улочки, скрытые проходы и даже крохотные площади, погруженные в полутьму и прохладу; далее идет еще большее кольцо, где свет уже так рассеян, что его приходится искать, большие городские пространства лежат здесь в холодных серых отсветах, и, наконец, начинается чистое поле, голое, окрашенное в блеклые тона поздней осени, едва озаряемое иногда чем-то вроде зарниц.
В этом городе — всегда раннее, еще почти не наступившее утро, равномерно-серое небо почти не светится, улицы пусты, чисты и тихи, кое-где медленно движется оставленная незакрепленной створка окна, кое-где полощется край простыни, перекинутой через перила балкона верхнего этажа, кое-где колышется в открытом окне занавеска, в остальном — все недвижно.
163. Однажды к знаменитому дрессировщику Бурсону привели тигра, чтобы получить заключение о дрессируемости зверя. В клетку для дрессуры, имевшую размеры зала, — она помещалась в большом бараке вдали от города — вдвинули маленькую клетку с тигром. Служители удалились; при первой встрече со зверем Бурсон всегда желал быть совершенно один. Тигр лежал спокойно, его только что сытно накормили. Он дремотно позевывал, окидывал утомленным взглядом новую обстановку и тут же снова засыпал.
164. В одной из наших старинных книг сказано: «Те, что проклинают жизнь и потому нерождение или преодоление жизни почитают величайшим или единственным безобманным счастьем, очевидно, правы, ибо приговор этой жизни…».{128}
165. В древней истории нашего народа сообщается об ужасных наказаниях. Что, разумеется, никак не говорит в пользу современной системы наказаний.
166. Один человек сомневался в божественном происхождении императора; он утверждал, что император по праву является нашим верховным правителем, не сомневался в божественной миссии императора — она была для него очевидна — и сомневался только в его божественном происхождении. Большого шума это, естественно, не вызывало: когда прибой бросает каплю воды на берег, это не нарушает вечного бега морских волн, наоборот, это им и обусловлено.
167. К одному судье имперской столицы привели человека, отрицавшего божественное происхождение императора. Солдаты неделю конвоировали его с родины, от усталости он уже едва мог сидеть, щеки его ввалились и…
168. Стыдно сказать, на чем держится власть… [см. прим.].{129}
169. Инверсия. Ожидающе, с робкой надеждой, крадучись обходит вопрос ответ, заглядывает в отчаянии в его непроницаемое лицо и следует за ним самыми бессмысленными путями (то есть теми, которые уводят как можно дальше от ответа).{130}