— Со следующей недели вы будете получать регулярную информацию о том, куда, когда и даже с какими результатами забрасываются ваши паршивцы, — сказал Грейфе. — Вы будете получать и информацию, и наши выводы. Вы будете получать все для того, чтобы знать, сколько времени осталось до рассвета…
Гурьянов и Хорват глядели на шефа неподвижными зрачками.
— На рассвете обычно казнят, — отпив еще коньяку, сказал шеф. — Должны же вы знать, когда это с вами произойдет? Ну, а возможно — почему же нет? — возможно, что ваши воспитанники действительно так хороши, что заброшены на длительное оседание. Тогда это… дорогой товар, очень дорогой…
Доктор Грейфе вдруг задумался.
— Он много пьет? — спросил вдруг шеф, кивнув на Лашкова-Гурьянова.
— Вечерами, — сказал Хорват.
— Я не спрашиваю — когда. Я спрашиваю — много ли?
— Порядочно, — твердым голосом произнес Хорват. — Мог бы меньше.
— А этот? — отнесся шеф к Гурьянову.
«Сволочь, — подумал заместитель. — Сейчас ты у меня попляшешь!»
И ответил, стараясь не замечать стеклянного блеска очков своего начальника:
— Мы пьем обычно вместе. Поровну. Господин Хорват делит все наши блага по-братски.
Но Грейфе уже не слушал.
— Контрразведкой здесь против нас ведает очень крупный чекист, — сказал он. — Вы это должны знать. Генерал Локоткофф. Но то, что он генерал, знает только «Цеппелин». Он конспирируется старшим лейтенантом. Есть сведения, что мы получим приказ об уничтожении этого субъекта, не считаясь ни с какими затратами и потерями. И надеюсь, мы выполним этот приказ. Не правда ли, господа?
Он поднялся, давая понять, что беседа окончена. Еще минут десять он просидел в одиночестве, потом не торопясь оделся и вышел из часовни, возле которой два часовых отсалютовали ему автоматами. Зонненберг распахнул перед доктором Грейфе дверцу «адмирала», обтянутую имитацией красного сафьяна. В машине пахло крепкими духами и мехом, грубой овчиной, которой Грейфе любил покрывать ноги в долгих поездках по русским дорогам.
— Куда? — спросил Зонненберг.
— Пожалуй… в Ригу.
— Тогда нужно вызвать автоматчиков и мотоциклистов.
— К черту! — ответил Грейфе. — Выезжайте из этой крысоловки, я еще подумаю…
Зонненберг нажал сигнал, «оппель-адмирал» пропел на двух тонах — выше и ниже. У ворот вспыхнула синим светом пропускная контрольная лампочка. Ехали они недолго. Неподалеку от Поганкиных палат машина притормозила.
— Я пройдусь, — сказал Грейфе. — Вы подождите здесь, Зонненберг.
Стрелки часов на приборной доске автомобиля показывали девять. Было темно, моросил весенний дождь. Из-за угла навстречу Грейфе вышел высокий костлявый человек в широком пальто и в низко надвинутой на лоб шляпе. Грейфе сказал ему на ходу:
— Приезжайте в Ригу. Здесь нет возможности поговорить. Я вызову вас повесткой в свой кабинет, и вы явитесь незамедлительно. Вы ведь швейцарский подданный?
— Моя фамилия — Леруа, — ответил высокий и слегка приподнял шляпу.
А шофер Зонненберг записал в это время: «21 час. Встреча возле Поганкиных палат. Широкое пальто, длинный. Беседа не более минуты».
Глава четвертая
— И что ты все смалишь табаком и смалишь? — сказал Локотков, умело и ловко зашивая вощеной дратвой свой прохудившийся сапог. — Не умеете вы, девушки, курить, как я посмотрю…
Инга не ответила.
— Напишу твоему папаше, приедет — выпорет! — посулил Иван Егорович. — Даже смотреть неприятно, как ты себе здоровье портишь. Твой папаша — доктор?
Инга кивнула.
— От чего лечит?
— Он доктор не медицинский. Археолог.
— Тоже неплохо, — покладисто сказал Иван Егорович. — Эвакуирован, как талант?
— Командует артиллерийским полком, — сухо сказала Инга. — Они еще молодые, мои родители, им по двадцать было, когда я родилась. Почитать вам что-нибудь?
— Почитай, — согласился Локотков, — почитай. Стихи?
— Стихи.
— Кстати, ты не помнишь, чей это такой стих: «Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна?»
— Не помню, — подумав, ответила сердитая переводчица. — Слышала, а не помню.
И погодя спросила:
— Вы всегда про свои таинственные дела думаете? Или можете вдруг заметить, что уже весна, что птицы бывают разные, что они поют — война или не война, что нынче, например, жаркий был день?
Локотков еще раз с силой продернул дратву и сказал:
— Это я в газетах читал — была такая дискуссия про живого человека. Который водку пьет — тот живой, а который отказался — тот неживой. Так я, Инга, живой и даже еще совсем не старый, только с первой военной осени ревматизм заедает. Болезнь стариковская, а мне и тридцати нет, хоть, конечно, и тридцатый год — не мало. Ну и устаю, случается. Тебе смешно — вояж-вояж, а мне не до смеху.
Он протер воском дратву, вздохнул и велел:
— Читай стихи свои, оно лучше будет.
— Это про вас, — сказала Инга, и лукавая улыбка дрогнула в ее серых глазах. — Называется «Чекист».
Локотков с любопытством взглянул на свою переводчицу. А она начала тихо читать:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут они,
Как звезды ясные в ночи.
Любуйся ими и молчи…
— Это классическое, — перебил Локотков, — а чье именно, врать не стану — не помню…
Инга шикнула на него и сказала:
— Вы слушайте! Это я так думаю:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
— Ладно, — с усмешкой произнес Иван Егорович, — кому надо, те понимают. Что надо — делают. И как надо. Выдумщица ты и фантазерка, Инга, вот что.
Он подергал дратву, полюбовался еще не оконченной работой и подумал о том, что хорошо бы съездить к семье в Саратовскую область, похлебать с сынами щей, передохнуть, поговорить с женой. А вслух произнес:
— «Молчи, скрывайся и таи», вот как, товарищ Шанина. Но не про чекиста. Чекист без народа — ноль без палочки. Ты в это вдумайся, сама, между прочим, в особом отделе работаешь…
После Шаниной Локоткова навестил Ерофеев, лучший подрывник бригады.
— Думал, спишь, — сказал он сверху, со ступенек, — там к тебе один гитлеровский паразит просится.
— Какой такой может быть паразит? — с силой продергивая дратву, осведомился Локотков. — Откуда у нас гитлеровские паразиты?
— Да ты что, спал, верно, что ли? — удивился Ерофеев. — Еще поутру они перешли — тридцать два солдата РОА и военнопленных штук под двести из лагеря да из гарнизона Межничек. Привел их парень молодой, изменник, сволочь, вот он и просится к тебе. Да где же ты был, что ничего не знаешь?
— Где был, там меня нету, — сказал Иван Егорович, — а где нету, там побывал. Слышал такую присказку?
— И как тебя еще не убили?! — искренне удивился Ерофеев. — Ребята брешут, что ты и в Псков ходишь, и будто в самую Ригу наведывался.
— В Берлине давеча кофей с Гитлером пил, — сказал Локотков. — Побеседовали о том о сем. Вот так я, а вот так Гитлер. И пирожками закусывали…
Он выслушал длинное повествование Ерофеева о том, как нынче переходили к партизанам изменники Родины, а погодя зевнул и потянулся.
— Ладно вздор-то пороть, Ерофеич, — сказал он сквозь длинную зевоту, — я же сам их принимал нынешний день. Там и был, у обозначенного хутора. А ты как раз спал и все тут мне одни побрехушки рассказываешь. Отсыпь табачку и иди. У тебя табак всегда есть.
Оконфуженный Ерофеев ушел, сделав вид, что про табак забыл. А через несколько минут заскрипела дверь в землянку и чей-то голос, незнакомый и молодой, вежливо осведомился:
— Здесь размещается особый отдел?
Незнакомец еще не спустился в землянку, Ивану Егоровичу видны были пока только ноги в немецких разбитых ботинках.