— Если и не жив сейчас, то оживет, когда сумма страдания искупит грех. Поэты-интуиты это уже чувствуют. Вы знаете Максимиллиана Волошина?
— Волошин? — напряг брови Шольте. — Нет, не читал, совсем не знаю.
— Ну, так я вам по памяти скажу один отрывок из него.
Из крови, пролитой в боях,
Из праха обращенных в прах,
Из мук казненных поколений,
Из душ, крестившихся в крови,
Из ненавидящей любви,
Из преступлений, исступлений
Возникнет праведная Русь.
Я за нее одну молюсь
И верю замыслам предвечным:
Ее куют ударом мечным,
Она мостится на костях,
Она святится в ярых битвах,
На жгучих строится мощах,
В безумных плавится молитвах.
Посыльный из типографии, постучав, всунул в щель приоткрытой двери сверток сырых листов сверстанных полос.
Внизу, в наборной, работа была почти закончена. У покрытого цинковым листом стола курил только что закончивший свою порцию и очень веселый по этому случаю метранпаж, а контрастом ему был старый, похожий на облезлого грифа крючконосый печатник. Он и сидел, как гриф, сгорбив спину и вытянув из собачьего меха воротника длинную, тонкую, жилистую шею с выпирающим кадыком.
— И на глоток не оставил, — простужено сипел он, — хорош дружок.
— Ошибся. Ей-богу, ошибся! — без смущения оправдывался метранпаж. — Не рассчитал глотка, она вся и проскочила. Сам понимаешь…
— А хороша? — уже без обиды деловито спросил гриф.
— Вискато? Много хуже нашей. Даже от шнапса хужее, аптекой воняет. Но ничего, градусы содержит.
В корректорском углу, тоже у стола, близко сдвинувши склоненные головы, тихо, почти шепотом переговаривались Мишка и Броницын.
— Значит, Плотникова ты? Ты сам. — Не договаривая страшного слова, спрашивал Миша.
— Убил? — так же тихо, но спокойно, с некоторой бравадой договорил за него Броницын. — Я! Я один. Без помощи Вьюги. Ударом прямо в сердце. Те оба были техником заняты. Он сопротивлялся, а Плотникова, как столбняк хватил. Стоит передо мной и только глазами моргает.
— А скажи, Гриша, по правде скажи, — обнял друга за плечи Миша, — не страшно было и не совестно, что ли, — с трудом подыскал он подходящее к мысли слово.
— Страшно? Пацанок ты сопливый еще, Мишка. Как же бояться, если уж решил? Решить трудно, боязно.
— Не риска, не наказания, а понимаешь, самого, самого…
— Убийства? Самого акта? — снова договорил за него Броницын. — Нет. Я ведь давно готовил себя к этому. Жил стремлением к нему, — страстно зашептал Броницын.
— Полосы принесли! — крикнул с другого угла наборной метранпаж. — Без переверстки. В самый аккурат врезали! Гуляй теперь, ребята! Эх, — повернулся он к печатнику, — теперь бы еще стопочку! Одну только! В самый раз была бы, да нету ее.
— Обойдешься, — просипел печатник.
— Убийство страшно, когда оно преступление, но когда оно — долг или более того — подвиг, тогда нет. На войне разве есть страх убийства? Наоборот, боятся только, чтобы самого не убили, а угрызений совести ни у кого там нет. Все эти рассказики о каких-то покаянных переживаниях после первого боя только выдумки слюнявых писак, и винтовкито никогда в руках не державших, войну из трактирного окна видевших, — говорил Броницын, аккуратно застегивая пуговицы своего пальто.
— То война. — Накинул на голову свой бушлат Мишка и, нащупывая рукав, совал руку вверх.
— По-мужицки одеваешься, — поучительно заметил ему Броницын, — так только тулуп сверх поддевки мужики натягивают. Учись быть приличным. Там война и здесь тоже война. Даже более ожесточенная, В случае их победы нам пощады не будет. И мы тоже не должны щадить.
— Но ведь свой же он, русский? Кроме того, студент наш… товарищ…
Незаметно вышли на улицу и разом захлебнулись волной свежего снежного воздуха, особенно приятной после свинцовой духоты наборной. Даже приостановились, вдыхая его.
— Нет, и не русский он и не товарищ мне, раз комсомолец. Он враг не только мой, но моей родины, моего Бога, моего мира, — теперь уже во весь голос продолжал свою речь Броницын.
— Сам говоришь — Бога, значит веруешь в Него, а в грехе сознаться не хочешь.
— Греха здесь нет. Наоборот — подвиг, преодоление греха, победа над ним. Знаешь, Мишка, Игнатий Лойола учил…
— Он кто был? Философ, что ли? — перебил Броницына вопросом Миша.
— Нет, монахом был католическим, даже святым. Моя мать ведь полька, от нее знаю. Так вот, он учил: в монастыре легко душу в безгрешной тиши спасать. Это каждый сможет. А вот ты в грешный, полный зла мир иди, борись в нем с этим злом, грехом, победи, уничтожь его, освободи от него людей — тогда совершишь подвиг, тогда послужишь Богу. Вот что!
— Других спасешь, а себя? Свою душу?
— В этом-то и самое главное, — приостановился и тряхнул Мишку за плечи Броницын. — В этом стержень, сила подвига. Вот я убил Плотникова, победил заключенное в нем зло во имя добра другим людям. Так не грешник я, не палач, а жертва, понимаешь, — жертва…
Раз, два, три… хлопнули позади студентов три выстрела. Броницын, еще держа Мишу за плечо, навалился на него, потерял опору и осел на землю.
— Жертва… — повторил он, падая.
— Гриша! Броницын! Что ты, что ты! — тянул его вверх Миша и лишь спустя несколько секунд понял, что сзади стреляли и что его друг ранен. «Что делать? — пронеслось в мозгу Миши. — Волочить в типографию, конечно, и оттуда по телефону доктора вызвать».
Миша подхватил под плечи лежавшего на снегу студента и, пятясь задом, потащил его к двери, открыл ее толчком каблука и втянул раненого в наборную.
— Николай Прохорович, помогите! — крикнул он прибиравшему стол метранпажу. — Несчастье!
— Что? Что такое? — рысцой подбежал старик.
— Сам не разберу. Броницын ранен. В спину на улице выстрелили.
Броницына положили на только что прибранный наборный стол, и алая густая кровь потекла из-под пальто по цинку. Метранпаж, плохо управляя пальцами, расстегивал пуговицы. Что-то тяжелое стукнуло об пол. Старик пошарил рукой под столом, нащупал пистолет и финку, поднял их и протянул Мише.
— Ты эти штуковины лучше спрячь и молчи о них! Только мы с тобой их и видели, а то немцы сейчас зацепятся: почему да откуда. Немца-то позвать нужно. Василь, — крикнул он в дверь печатного цеха, где в это время возились, накладывая на свинец мокрый картон, — гони сейчас наверх, зови немца. В дверь ему стучи, что есть силы, кричи: несчастное происшествие! Как думаешь, кто его? — спросил метранпаж Мишу, когда остались одни. Тот в ответ лишь развел руками.
— Может из-за девки кто созорничал?
— Не было у него девки.
— Тогда… — прижал рот к уху Миши старик. — Тогда одно — политика. За службу у немцев награждение. Не иначе. Ты, парень, с опаской по ночам ходи. Норови с кем на пару.
Застегивая на ходу китель, почти вбежал Шольте, бросил Мише:
— Вызовите врача. Быстро! — и склонившись над неподвижным Броницыным, расстегнул его пиджак. Рубашку — рывком, сверху донизу. Ею же отер кровь с груди и выпрямился.
— Три раны в грудь и живот.
— Но стреляли сзади, в спину, — возразил Миша.
— Значит здесь выходные отверстия. Навылет. Что скажет врач? Он взял спокойно вытянутую вдоль тела руку раненого и прислушался к пульсу, покачал головой и почти прижался ухом к его рту. Снова покачал головой.
— Подождем врача, но мне кажется, что ему нечего будет делать.
— Царство Небесное, — перекрестился метранпаж.
* * *
На снегу перед домиком Вьюги горел волчьим глазом только один блик. Неподвижный, рубино-красный. Капля крови.
Оба окна были наглухо забиты принесенным Мишкой типографским картоном, и бросивший блик луч пробивался в дырку от гвоздя. Тек он от висевшей, такой же рубиново-красной лампады перед старым, темным, без ризы образом Николая Чудотворца, висевшим в углу. Только эта лампадка и светила в комнате. По обитой штукатурке стены скользила неясная тень от мерно ходившего вдоль нее Вьюги. Сидевшая у стола Арина сливалась с красноватым полумраком. В углу за буфетом белела борода отца Ивана. Самого его совсем не было видно.