— Надо видеть товар.
— В момент! Через десять минут у вас на столе.
Пошел-Вон, отпружинив, взлетел с кресла и выскользнул ужом из кабинета.
«Интеллигента такой формации я еще не видел, — думал, оставшись один, Брянцев. — Свидригайлов, помноженный на Смердякова. Его бы Достоевскому в руки. Посмотрим», — принялся он снова за корректуру, но не успел докончить ее, как Пошел-Вон уже снова вихлялся перед ним, держа в руке отпечатанный на машинке лист.
— Ровно сорок строк, четырехстопный ямб, отточенность рифм, без слякотной мазни ассонансов. Этого требует фельетонный стиль.
Брянцев бегло просмотрел написанное. Фельетон был меток, заборист, остроумен. Цинизм Пошел-Вона давал себя чувствовать, но не выпирал: автор знал меру.
— Крепко. Пойдет. Вы заранее, идя ко мне, это заготовили?
— На заготовки подобного рода не трачу драгоценных минут быстротекучей жизни, — презрительно проскрипел Пошел-Вон, — продиктовал вашей пишмашинке и все тут. Разрешите получить гонорар?
Брянцев молча набросал записку в бухгалтерию.
— Извольте. Давайте в каждый номер и вообще заходите.
— Как сами видите: фортуна. Кладезь благ земных моя фамилия. Признайтесь, герр хауптшрифтлейтер, не будь вы ею шокированы, мы с вами не поладили бы так быстро?
— Согласен, — откровенно признался Брянцев. — Но не только ваша фамилия, а и сами вы возбуждаете некоторый интерес.
— Чисто художественного порядка, — вильнул всем телом, вплоть до щиколоток, Пошел-Вон, — для умов, мыслящих широкими категориями, — батард, ублюдок светлой эпохи великого социалистического строительства. Логично и закономерно: при всей помпезности и грандиозности фасада, столь же помпезной и глубокой должна быть помойная яма на задворках. Благодаря вашей милой бумажке, — помахал он запиской Брянцева, — сегодня вечером я обильно и изысканно поужинаю в ней.
— Приятного аппетита, — усмехнулся Брянцев.
Приглашением заходить в редакцию Пошел-Вон воспользовался очень широко, толкаясь в ней и утром и вечером. Своей прямой служебной работе он уделял немного времени. Служил же он директором детского хора. Хор этот существовал уже три года при городском Доме Одаренного Ребенка и был неплох. Но его создатель и руководитель, молодой музыкант, лауреат-комсомолец Кольцов эвакуировался с обкомом и сам Пошел-Вон так рассказывал об этом:
— Мы с Кольцовым в одном дворе жили. Когда начался тарарам, смотрю, сует этот одаренный ребенок в карман свои грязные подштанники, подмышку папку «Музик» со своими гениальными творениями и драла! Боги Олимпа, где же предел человеческой глупости? Бросать такое наследство без завещания даже! Но если бы не было дураков, то все умники передохли бы с голоду. Все существующее — разумно, утверждал длинноносый Гегель. Я практически подтвердил эту его истину, так сказать, освоил ее: явился на следующий день в этот питомник юных социалистических гениев, объявил себя директором хора пискунов, извлек из подполья античного возраста аккомпаниаторшу и кое-кого из ребят. Дальше всё, как по маслу из закрытого распределителя. Перевел на русский язык «Лили Марлен» и через неделю концертировал перед чинами комендатуры и штаба армии, махал прутиком из веника в манере Артура Никита. Бесподобно! Фурор! Военный паек всему хору, а мне с добавлением гельда и шнапса!
Ма фуа, патриотические чувства не всегда бесполезны. «Вот, говорят, как мы, немцы, разом двинули культурное возрождение одичавшей страны унтер-меншей». Ради Бога, пожалуйста! Но паек-то и гельд получаю я! Очаровательно! Скоро я сам, наверное, стану патриотом. Задержка лишь за одним: не могу решить — каким: немецким, советским или русским. Хотя последнее отпадает в силу явной бездоходности, — верещал и поскрипывал Пошел-Вон беспрерывно, присаживаясь к столу то одного, то другого сотрудника. Сначала им забавлялись, но это скоро приелось. Многим он стал в тягость.
— Слушайте, «четверть лошади», — вихлялся Пошел-Вон перед столом Котова. — Что? Вам не нравится этот заголовок, выдуманный бессмертным плаксой Успенским? Дело не в нем. Я исхожу из законов динамики. Вы работаете в редакции с утра и до вечера, как осел, да, говорят, еще по ночам романы пишете. Следовательно, вдвойне, как осел. Производительная сила осла равна половине лошадиной силы, а вдвойне осла — четверти ее. Арифметическая задача для начальной школы. Неоспоримо и законам диалектики не подлежит. Вы — «четверть лошади».
— Пошел-Вон, уходите. Прошу! Вы мешаете мне работать.
— Еще одно подтверждение моей правоты: вы вежливо говорите мне «уходите», когда полноценная личность должна сказать: «Пошел вон» (без тире), «Пошел-Вон (с тирешкой)». Это было бы действие лошадиной силы, а вы — только четверть ее.
— Пошел-Вон, уходите! — вскакивал со стула Котов.
— Только четверть! — не унимался тот. — Вот наша очаровательная кабардинка Женя, тщетно ищущая четвертого мужа, чтобы умереть на его гробе, в ней целых две стихийно кипящих лошадиных силы. Вчера меня линейкой по щекам отхлестала. Великолепно! Помпезно! Космический темперамент! А главное — за что? За мой несколько юмористический отзыв о народе-богоносце. Каково! Кабардинка — за православных богоискателей. Нет, ей, безусловно, необходим один экземпляр этой вымершей породы. Особенно в ночные часы. Сам я, к сожалению, не гожусь на это амплуа — импотент с двадцати пяти лет.
Котов нажимал кнопку звонка и приказывал появлявшейся Дусе:
— Принеси ведро помоев и облей эту…
— Фигуру, — услужливо подсказывала Дуся, — сейчас!
— Милейшая Дуся очень исполнительна. Прекрасная работница. Испаряюсь, чтобы не затруднять ее сверх нормы, — вихляясь, пятился к двери Пошел-Вон.
Но Елена Николаевна, увидев однажды, как Пошел-Вон без запинки и поправок диктует машинистке свои ямбы, глядела на него с томной молитвенной сосредоточенностью, с поклонением. Тот снисходительно принимал эту дань, а также за страстно любимое им кофе, которым, добыв от немцев, угощала его Елена Николаевна, изрекал туманные, заумные пророчества по рецепту: четверть от Мережковского, четверть от Андрея Белого и половину от Велемира Хлебникова в целом полная бессмыслица.
Елена Николаевна млела, шепча:
— Какая глубина! Тайна третьей бездны!
Оба были довольны.
Доволен болтовней с Пошел-Воном бывал и Шершуков, перед которым тот выступал в ином репертуаре: рассказывал о советских вельможах местного масштаба абсолютно невероятные анекдоты.
— Вот врет, — грохотал раскатистым смехом Шершуков, — вот врет! Лучше быть не может! Такую пропаганду нужно в ударном порядке пускать!
На редакционных совещаниях, куда Пошел-Вон являлся без приглашения Брянцева, он говорил всегда по-немецки.
— Какие способности! — восклицал на вечерних беседах с Брянцевым доктор Шольте, округляя глаза в размер очков. — Вы знаете, он говорит со мной то с берлинским, то с саксонским, то с баварским акцентами, а иногда даже на ганноверском диалекте. Я, немец, не смог бы сделать этого! Цитирует Канта, Маха, Авенариуса чуть не целыми страницами! Колоссально и вместе с тем ужасно. Этот, быть может, потенциальный гений превратил себя в площадного шута, в паяца. О, русские, мои дорогие русские люди! Сколько в вас талантливости и как дурно вы ее применяете! — с искренним огорчением договаривал он.
ГЛАВА 22
Вечером, в канун Покрова, было тихо, и мягкий, пушистый снег спадал на улицы города, застилая их ровной, ласковой пеленой. Немцы не боялись налетов советской авиации и за затемнением строго не следили. Уличные фонари не горели, но там и сям светились небрежно завешенные окна, бросая на снежную белизну желтоватые блики. Мороза не чувствовалось, но и не таяло. Влажный ночной воздух пахнул свежим снегом.
Перед домиком доктора Дашкевича на снегу мерцали голубые блики. Они падали из окна комнаты Мирочки, с потолка которой спускалась лампа, укутанная тремя сборчатыми волнами голубого тюля.
— Фижмы версальской маркизы, — говорил доктор. Мирочке это нравилось: слова «Версаль» и «маркиза» чаровали ее слух, как романсы Вертинского, пластинки которых неведомыми путями добывал баловавший дочку доктор.