— Да за такое в участок надо. Не при большаках, чай, управа найдется!
— Кровососка, мол! А того, дурья башка, не понимает, что и я живой человек… Утром, вон, пошла на базар. Дай, думаю, огурчиком весенним побалуюсь. А он теперьча кусается! Вот и рассуди: как я свой расход оправдаю, ежели не торговлей да не на комнатах? Убивать, подстерегать за углом не обучена, каюсь. Ну, вернулась я с базара, и к фатиранту, что в угловой сидит. «С перьвого числа, мол, прибавка — семь целковых». А он с возраженьем. Я, грит, и так вам сто плачу, а получаю всего двести. Примите во внимание, грит.
— И что ж, приняла?
— Ну да! Грю, ты двести получаешь да триста крадешь. Зло такое обуяло… Грю, не согласен платить — съезжай!
— Прибавил?
— Куда ж ему деваться-то?
«А мне куда деваться?» — тоскливо думал Егор, ворочаясь с боку на бок. Снова он оглядывал дубовую резную мебель, тюлевые шторы, надутые ветром, веселую картинку на стене, с уймой нагих баб, а мыслями оставался в ночлежном доме, куда зашел поутру…
Сойдя в сырой полуподвал, он увидел отца. Тот сидел на низенькой скамье, на ощупь водил напильником по куску дерева. На топчане, под стареньким, памятным еще с пеленок, зипуном, лежал Лешка, бормотал невнятное обметанными губами.
— Что с ним?
Брагин-старший не повернул головы, — знай шаркал напильником.
— Батька, спишь?
Из полутьмы выбрался космач в опорках, во весь рот зевнул, поскреб ногтями поясницу.
— Кричи не кричи, все равно. Оглох папашка твой, к слепоте вдобавок. А братень второй день в бреду. Кажись, «испанка».
— Фершала звали?
Космач упер кулаки в бока, оглушительно загоготал, синие жилы вздулись на шишковатом лбу.
— Кого-кого? Фершала? Ну, солдат, уморил… Он ходит с разбором, ему пети-мети подавай.
Обратно Егор мчался, не видя белого света. «Денег, денег! — проносилось в голове. — Достать рупь-другой, заткнуть фершалу глотку… Только б достать, боже мой!» Опомнился он возле унтер-офицерской школы… Куда летел со всех ног? К Мишке Зарековскому? Его давным-давно и след простыл… Может, обратиться к Мамаеву? Совестно. Хватит и того, что сделал, замолвил крепкое слово перед штабс-капитаном. А потом вдруг осенило — землячка пособит. И как сразу не догадался? Дурак, честное слово дурак!
Лежал, в бессильной ярости кусая подушку, с тоской вслушивался в разговор. Приперло ее не ко времени, подругу эту. Уберется она когда-нибудь или нет? По всему, расселась надолго.
Теперь подруга толковала о нем.
— Тот, красивенький предмет… похаживает?
— Бывает иногда.
— Заливай. Шинелька-то на своем законном месте. Хи-хи-хи!
— Ха-ха-ха! — сочно вторила ей землячка.
— А угловой не взбрыкивает, не берется за топор?
— Тс-с-с!
— Ох, прости…
«Значит, она и со мной, и с ним, а может, и с третьим? — покрылся испариной Егор. — Влип так влип. Родова-то известная, Зарековских!»
Но вот и она в кофте с глубоким вырезом, в юбке выше колен, по последней заграничной моде, в лакированных ботинках, на плечи наброшена темно-зеленая унтерская шинель. Изогнулась кокетливо, с вывертом отдала честь: «Разрешите… прилабуниться?» — и, сбросив шинель на ковер, прилегла плотно, губы в губы.
— Который час? — глухо спросил он.
— Всего четверть второго, милок. Время есть!
Он высвободился из ее рук, привстал.
— Ты че?
— Слушай… с моими беда. Лешка болен, поди, попристыл в ичигах и драной одежонке… Дай несколько рублей, скоро верну.
— Попроси поласковей, тогда, может, и дам. Ляг, оглашенный. Успеешь и к брату, и к батьке, и к черту на рога.
— Кроме шуток… Пропадет мальчонка!
— И я не шучу, — с расстановкой, в нос отозвалась она. Егор молча перелез через нее, стал без слов одеваться. Она искоса наблюдала за ним. Потом дотянулась до комода, взяла сумку, щелкнула замком. — Не кипятись. На тебе две красненьких, без отдачи.
— Нет, спасибо. Колом в горле доброта твоя… — проговорил он, рывком натягивая сапог.
— Да ты вроде моих фатирантов, — сказала она, кривя губы. — Сперва шапку ломают, а въехали — гай на весь околоток.
Он резко выпрямился.
— Я не христарадничал, запомни. Попросил как человека…
— Сгинь с глаз, недоумок. Много вас, гордецов, с подзаборной родней. Ветер в кармане, вошь на аркане!
5
Не скоро молодому Брагину довелось вырваться в увольненье. А вышел, изумленно раскрыл рот: пол-лета как не бывало. Спрашивается, давно ли он сломя голову бегал в поисках денег, отправляя отца с братом в Красный Яр?
Поодаль, в лугах, серебрилась вода под солнцем, среди грив зелени ослепительно белели монастырские стены, а здесь, в центре города, еще стойко держалась гигантская тень, отбрасываемая Петрушиной горой. Наискось по реке туда-сюда сновал тонкотрубный «Кучум», голосисто поторапливал дачников, и они гурьбой валили к пристани. Два встречных потока захлестнули понтонный мост.
На берегу — хаос беженских палаток и хибар. Плач, сонный говор, заунывное пенье богомольцев, пришедших издалека, гитарный звон, с заречной стороны свистки маневрового паровоза.
Мимо длинной вереницей проехали санитарные линейки, в них сидели и лежали раненые, сплошь одних лет с Егоркой. Лица бледные, землистого отлива, забинтованные головы, руки-ноги в лубках. Вокруг на мгновенье собралась и тут же рассосалась толпа: дело привычное, каждодневное…
Горбоносый солдат, опираясь на костыль, весело зубоскалил с бабами. Заметив молоденького унтера, смолк, опалил исподлобным взглядом, кинул едкое слово, и раздался хохот.
«Свои на своих, вот время окаянное! — думал Брагин, поспешно уходя прочь. — Куда ни толкнись — кровь, злость, маета. Один, совсем один… Степке небось хорошо: гуляет себе на приволье, обок с Васькой и Петрованом, в ус не дует!»
Впервые в нем шевельнулось что-то вроде зависти к беглому брату.
И встало неожиданное, пугающее крутой новизной: пусть братень шутолом и егоза, ну, а остальные, которые сотнями подаются в тайгу? Как их понимать? Блажь позвала пальцем, дурь повела? Ой, не то, не то! Правду баял пресненский: зверье о двух ногах лютее четверолапого будет… Оно и теперь над тобой в разных обличьях… К чему такое житье, господи?
Он шел, вконец разбитый непривычными думами, пока не уперся в Интендантский сад. Тихо побрел по аллее, — авось кто знакомый встретится, как-никак воскресенье, — на закругленном повороте придержал шаг. Посреди площадки, присыпанной песком, стояла на коленях старуха, крестясь, отбивала поклоны.
— Эй, тетка! — тормошил ее за плечо садовый сторож. — Тут не велено!
Старуха вздрогнула, надтреснутым голосом сказала:
— Готова теперь… Веди!
— Куда тебе, старая?
— На казнь… куда ж еще? Знаю, убить собрались… Обступили толпой, зубы скалите… — И плашмя легла на песок. — Бегать не стану, кончайте враз!
— Что с ней? — недоуменно спросил Егорка.
Сторож усмехнулся в сивую бороду, повертел пальцем около виска: «Умом тронулась. Только и всего, унтер молодой!»
— Откуда будет?
— С Урала, вроде б ижевская.
— Видать, с капиталом, коли сюда подалась?
— Какое! — молвил сторож.
— Как же она здесь очутилась?
Сторож огляделся по сторонам.
— Не одна она так — многие. Кто по дурости, кто со стыда, а кто… грешок за собой ведал, не иначе.
Егорка нащупал в кармане пятак, чуть ли не последний, шагнул к беженке… У каждого есть мать, у каждой матери — свое непереносимое, неизбывное. Степан убег, а кто ответил за все? Маманька, собственной спиной… Дрогнувшим голосом он сказал:
— Бабушка…
Она медленно подняла голову.
— Ганька… сын… какая ж я бабушка? — И всхлипнула, не сводя безумных глаз. — Ганька, Ганька, сгубил ты семью, окаянный… Нацепил погоны, братьев-оружейников с толку сбил, отца в землю вогнал раньше времени… — Беженка вытянула черные костлявые руки, стремительно бросилась на Егорку. — Да лучше я тебя удавлю на месте, ирод!