Это было огромное существо лет двадцати пяти, не более.
— Он вырос на руках у дедушки, — сказал Глеб.
Я часто стараюсь представить себе взрослых людей детьми, которыми они были когда-то… Григория я почему-то представить себе ребёнком не смог. Острая наблюдательность давно подсказала мне, что почти в каждом человеке на всю жизнь остаётся что-нибудь детское: или взгляд, или смех, или какой-нибудь жест. У Григория ничего детского не осталось… И я не мог вообразить себе, как Гл. Бородаев таскал его на руках.
Я уже говорил, что прозвища стали у нас в школе повальным бедствием: почти никого не называли по имени. Я до того привык к этому, что, знакомясь с каким-нибудь человеком, сразу же мысленно давал ему прозвище. Григория я стал про себя называть Племянником. Очень как-то не подходило к нему это милое семейное слово, — вот я его и прозвал: мы часто давали прозвища как бы в насмешку. Низкорослому кричали: «Эй, Паганель!», а длинному: «Пригнись, лилипутик!»
Племянник поднялся со стула.
Можно было подумать, что ему от рождения досталась не своя голова: она была очень маленькой. И на лице было так мало места, что на нём не умещалось ничего, кроме усмешки. Усмехался Племянник всё время.
— Ну, чего вам показывать?
— Нам всё интересно! — сказала Миронова.
— В этой комнате тот самый чудак жил, который пропал. Залез сюда под Новый год — и баста. Провалился, как будто мать родная не родила. Соображаете?
Миронова сразу стала записывать. Она на всяких докладах, лекциях или творческих встречах записывала буквально каждое слово. Скажет докладчик: «Здравствуйте!» — она начинает писать. Скажет он: «До свидания!» — она тоже запишет и захлопнет тетрадь.
«Туго, как струны, натянутые провода чуть не касались окна его комнаты…» — вспомнил я строки из повести. Провода в самом деле «чуть не касались». Тут не было домысла.
«Пора уже, наконец, по-настоящему оправдать своё прозвище!» — решил я. И произнёс:
— Мне помнится, в повести сказано: «В полночь на даче потух свет. Утонул во тьме и весь дачный посёлок…»
— Слушай, парнёк, ты не выскакивай!.. — Племянник отмахнулся, будто на том месте, где я стоял, вдруг зажужжал комар. В слове «паренёк» он почему-то пропустил первое «е».
Я очень любил, чтобы на меня при Наташе Кулагиной поглядывали девчонки и чтобы она это замечала. Я был счастлив, если при ней ко мне обращались за помощью, просили что-нибудь объяснить: задачку или там теорему… Но когда при ней ко мне относились пренебрежительно, я ужасно страдал.
— Понимаете, — стал я объяснять сразу всем, — напрашивается такая догадка: раз электричества не было, Дачник мог вылезти через окно, схватиться за провода (они были в тот миг безопасны!), потом мог долезть, цепляясь за них, как циркач, до первого столба, а потом спуститься на землю. И навсегда скрыться от родственников! Поэтому и следов на дачном участке не было. Это, как говорят, гипотеза… То есть предположение.
— Окно было заперто изнутри, — сказал Глеб.
— Тогда гипотеза отпадает!
— Если ты, парнёк… — угрожающе начал Племянник.
Слово «паренёк» он упорно сокращал на одно «е», и слово звучало пренебрежительно. Сердце моё сжалось от боли: ведь рядом была Наташа.
— Гипотеза отпадает! — громко повторил я, трепеща всем телом при мысли о том, что он совсем уж унизит меня при ней. И я не смогу потребовать удовлетворения: всё-таки он был в два раза длинней меня.
Он снова махнул ручищей, словно прогнал комара. Но всё-таки оскорбительные слова не слетели с его насмешливых губ.
Мы спустились по «ворчливо-скрипучей» лестнице, которая не скрипела.
Племянник распахнул какую-то дверь, пригнулся и вошёл в комнату. Мы тоже вошли. Комната переходила прямо в террасу, а терраса выходила прямо во двор.
— Хороший был писатель, — сказал Племянник. — Он у тётки дачу сразу на полгода, а то и на год снимал. И деньги вперёд платил. Хороший писатель!
— В этой комнате он создавал свою «Старую дачу»? — спросил я.
— Слушай, парнёк, если ты будешь выскакивать… Если ты будешь…
— Понятно! Понятно! — перебил я. — Я нарушаю ваш план? Это, поверьте, от нетерпения!
Опять он не успел унизить меня при ней.
— Писатель здесь не писал, — сообщил нам Племянник. — Он про Дачника в подвале писал. В подземелье…
Миронова продолжала записывать.
— Здесь есть подземелье? — шёпотом спросил я.
— Он утром залезет туда — и баста. До обеда не видно, будто мать родная не родила… Соображаете?
— Философ Диоген сочинял в бочке, — лениво изрёк Покойник. — А этот, значит, в подвале?
— Он там страху на себя нагонял, — объяснил нам Племянник. — Там сыро, темно…
— Понимаю: входил в настроение! — продолжал выхваляться Покойник.
Племянник Григорий почему-то не крикнул ему! «Слушай, парнёк!..» — а рассказывал дальше:
— Я там бумажки какие-то нашёл, листочки… Хотел выбросить, а тётка говорит: «Снеси-ка в музей!» Я и снёс. Есть у нас музей на соседней станции.
— Видимо, краеведческий, — предположил Покойник.
Племянник и тут не цыкнул на него, а спокойно сказал:
— Ага, этот самый. Мне благодарность в письменном виде выдали! Бумажки эти под стеклом разложили и написали: «Найдены и доставлены Григорием Шавкиным». Теперь все читают! Экскурсантам про меня рассказывают!.. Соображаете?
— Ещё бы: рукописи, черновики! — снова вмешался Покойник.
— Они самые! — согласился Племянник.
Я давно заметил, что личности вроде Племянника обычно выбирают одного какого-нибудь человека и начинают к нему придираться: «Ну, чего смотришь? Чего уставился? Чего тут стоишь? Чего тут сидишь?» Хотя все остальные тоже смотрят, тоже стоят и тоже сидят. Но типы вроде Племянника выбирают кого-нибудь одного, и, как правило, самого симпатичного, самого интеллигентного человека. Племянник выбрал меня…
— Слушай, парнёк, чего в пол уставился? Слушать не хочешь?
— Он, вероятно, задумался, — сказал Покойник.
Все посмотрели на него с благодарностью: он вроде бы меня защитил. Это было невыносимо!
— Скорее туда! — крикнул я. — В подземелье!.. К рабочему месту писателя!
— Если не дрейфите, то айда! — сказал Племянник.
Это моё предложение его почему-то не разозлило. Позже я узнал почему! Но в ту минуту… догадка не захотела меня озарить, хотя вообще она делала это очень охотно.
Бледный Покойник топтался на месте.
— Боишься? — спросил я шёпотом, но так, чтоб услышала Наташа Кулагина. Я должен был раскрыть ей глаза!
Мы стали спускаться по ступеням, на которых скользила нога: может быть, это была сырость, а может быть, даже плесень… Волнение охватило меня: по таким вот ступеням спускались в подземелья настоящие сыщики. Они спускались, зная, что могут уже никогда не подняться!..
«О, если бы нас поджидала там какая-нибудь опасность! — мечтал я. — Наташа бы в страхе бросилась не к Покойнику, а ко мне, и я бы нашёл выход из положения. Я спас бы её! Но к несчастью… Раз туда каждый день залезал Гл. Бородаев, значит, ничего опасного там быть не может. И я не смогу доказать ей…»
— Эй, парнёк, опять ты того… поперёд батьки в подвал лезешь! Я свет зажгу.
Он повернул выключатель. И сквозь приоткрытую дверь, обитую, как и полагается, ржавым железом, выползла полоска тусклого света. В повести Гл. Бородаева свет всегда «выползал» из приоткрытых дверей или «мрачно выхватывал» что-то из темноты, а потом, когда двери закрывались, он «уползал» обратно. Это я хорошо помнил.
Племянник с трудом раскрыл дверь до конца. Она завизжала на плохо смазанных петлях. В повести у Гл. Бородаева все дверные петли были обязательно плохо смазаны и визжали. Это я тоже помнил.
Итак, всё было прекрасно: как в самых настоящих детективных произведениях!
— Валяйте! — сказал Племянник.
Миронова опередила всех: она любила выполнять приказания. Племянник пропустил нас в подвал. Последним вошёл Покойник… На меня приятно пахнуло гнилью и плесенью. Я вдыхал полной грудью!