Комментарий к 18. Можете не верить, но автор довольно близко знает двух таких людей. Это единственные два человека (к слову, не знакомые друг с другом), с которыми он бодро лезет в самолёт и не боится, что тот рухнет.
====== 19. ======
— Ааах, ты мой хороший, сладкий храбрый мальчик… моя радость, как я соскучился…
Дорогой отель. Безумно дорогой. Даже намека не будет, даже косого взгляда. Простыни в бурых пятнах подсохшей крови с равнодушием механизма наутро соберут и даже намека, даже маленькой невинной сплетни между собой, как это порой бывает в отелях попроще, никто из персонала себе не позволит.
— А ты… — дыхание прерывается, — ты скучал, правда?
— Угу, — подушка приглушает звуки, и голос звучит безжизненно, — весь на слезы изошелся.
Короткий смех, переходящий в стон. Равномерный шорох, огромная дорогущая, как иномарка, кровать не скрипит, только тихий шорох простыней, размеренное скольжение двух тел. Метроном.
— Дерзит мой мальчик. И шутит.
— Твой?
— Мой…
— Генри, можешь для меня сделать одну вещь? — к этой боли он привык, это почти не больно, если расслабиться, если отпустить. Метроном.
— Все, что захочешь, мой бриллиант, все, что скажешь… ооох…
— Ты не мог бы меня трахать молча? Заткнуться.
— Невоспитанный, грубый малыш… ммм…
— Все, что захочу?
— Нееет, только не это. У меня крыша уезжает, когда я в тебе. Я себя не держу…
— Заметно, — сжав зубы. Это почти не больно, и можно терпеть, если только не давать себе думать, что будет потом…
— Хамишшшь…
— Еще и не начинал.
— Скажешь, когда кончишь…
— Не дождешься…
— Блядь, заткнись!
Он послушно замолкает. Дурак. Знает же, что не нарываться, не нарываться… тогда, быть может, пронесет…
Искра ярости вспыхнув, тут же затухает. Метроном…
— Аааа, кожа у тебя такая же нежная, гладкая… Как и пять лет назад…
— Шесть, — сжав зубы.
— Шесть? — удивленно, — дааа… шесть… и так же хорошо заживает, — пальцем сверху вниз, от седьмого шейного позвонка по хребту, лаская подушечкой каждый бугорок. — Никаких следов. Супер. Сколько дней прошло?
— Я не считал, — сквозь зубы.
— Я считал…
Губами по судорожно сведенным лопаткам, и вниз, к волшебным маленьким ямочкам чуть ниже поясницы. Для этого приходится выйти, и он с неохотой выходит.
— Давай тебе татуировку сделаем.
Его передергивает. Какие еще идеи бродят, словно в чане с раздавленным виноградом, в этой безумной голове?
— Давай. Через всю спину огромными буквами: «Я ненавижу тебя, Генри.»
Блядь, этого говорить не стоило, явно перебор, мелькает мысль, точно перепуганная мышь юркает в угол. И ее догоняет вторая испуганная мышь: «Поздно…»
Так и есть. Внутри все сжимается, когда шлепок по ягодицам. Несильный, почти ласковый. Но оба слишком хорошо знают, что он означает.
— Перевернись.
Мог бы и не говорить. Он медленно переворачивается, ложится на спину. Разводит ноги. Смотрит в глаза. Это очень важно. Зелень в зелень. Почти одинаковые.
— Закрой.
А вот это уже плохо. Когда глаза открыты — это не так страшно, к тому же можно контролировать, и успеть поймать момент… Это смешно. Это ничего не изменит, однако в голове все время сидит глупая мысль, что с открытыми глазами он этого не сделает. Да он и так не сделает, успокаивает его голос внутри. Не сделает…
Щелчок. Сухой шелест затяжки. Через секунду ноздрям щекотно от сладкого запаха.
— Дай мне, — губы сухие и не слушаются.
— Трусишка.
— Отъебись.
Сухой шелест. Прикосновение губ. А ты чего ждал? Сигареты? Вдох. Задержка. Выдох.
Пауза.
— Ещё.
— Обойдешься. — Толчок. Шипение. Так неудобно. К тому же задевается внутри издевательским, унизительным возбуждением чувствительное место, и это постепенно, медленно, исподволь начинает бесить и разрывает мозг.
— Хм… нравится?
— Нет, — сквозь зубы.
— Вруша.
Впрочем, дым начинает действовать, и ледяной ужас постепенно неохотно двигается на край, уступая место равнодушию. Он совсем не уходит, а наблюдает со стороны, выжидая момент, когда можно будет вернуться. Роби знает, когда.
Метроном. Обманчивое спокойствие. Через пару минут ложной расслабухи он вздрагивает, когда чувствует прикосновение к коже холодного остро отточенного лезвия. Судорожно сглатывает и вспоминает, чтобы отвлечься, положил ли он в вещи водолазку с высоким горлом. Положил. Сука. В такую жару… Но вслух говорить пока нельзя, нельзя… и так сам виноват, не надо было выебываться.
Лезвие ползет от нижнего угла челюсти вниз, вдоль тонкой мышцы, оставляя после себя тоненькую, словно волосок, и яркую, как вишня, дорожку. Чуть притормаживая в том месте, где бьется под кожей сонная артерия. Толкает так часто и сильно, что отдается в ушах барабанным боем. Выдает.
— боишься…
Да. Ужас вытолкнул равнодушие травы и затопил все вокруг. Особенно когда лезвие достигает яремной впадины и задерживается там, в самом мягком и нежном месте, чуть покачиваясь в такт пульсации.
— Открой.
Глаза в глаза. Зелень в зелень. Метроном. Минута. Полторы. Две…
— Молодец, — судорожный выдох, — храбрый малыш. Ни слезинки…
Лезвие летит на край постели, ритм сбивается, больно, когда язык повторяет путь ножа, только уже в обратном порядке, снизу вверх. Зализывая, лаская, причиняя боль. Заживет. Все заживет. Надо потерпеть.
Спустя две минуты адской гонки и жгучей боли там, внизу, тяжелое горячее тело крупно вздрагивает и с тихим стоном вперемешку с проклятиями, проваливается в короткое беспамятство. Это здорово, потому что боль останавливается и, подумав мгновение, медленными тяжелыми волнами начинает отступать.
— Знаешь, я иногда думаю… — это Генрих. Он уже пришел в себя, лег рядом и задумчиво проводит пальцем по свежему порезу. Тот уже не кровит, черно-вишневая полоска завтра вспухнет широкой лентой, послезавтра побледнеет. А через пару недель ее и вовсе не найдешь.
— Я думаю, что если бы твой брат вдруг исчез… да не дергайся ты! Это ж только версия, вариант… То ты бы был моим.
— Я и так…
— Не пори чушь! Прекрасно понимаешь, о чем я.
— Если он исчезнет, то ты меня больше не увидишь.
— Знаю, радость моя, знаю… Поэтому и держу его на последнем волоске.
— Плохо держишь, как видим.
Теперь с Генрихом можно разговаривать. Тот лежит на боку и внимательно изучает лицо младшего брата. Такое совершенное. Такое красивое.
— Из последних сил. Ты же знаешь нашу общую… Гм… Маму. Вот про последний раз я и вправду не знал. Клянусь.
Роберт рывком поворачивается и оказывается лицом к лицу. Глаза в глаза. Зелень в зелень.
— Энри, я тебя прошу, пожалуйста, помоги мне! Пожалуйста! — умоляющий шепот, умоляющие глаза. Энри. Детское прозвище, такое ласковое…
— Пожалуйста, дай мне дотянуть его, сделай что-нибудь, блядь! — он почти плачет. Нельзя плакать, нельзя…
— Я дам тебе денег, много денег, сколько захочешь, когда все закончится! Я обещаю, все, что захочешь!
— Пффф. Эти деньги мне и без тебя дадут, ты же понимаешь…
Понимает. Проклятые деньги.
— Я дам тебе половину от всего, что получит Ал. Это намного больше, поверь, от нее тебе таких денег никогда не видать. Мне на деньги плевать, я тебе все свое отдам.
— Малыш-малыш… Как же плохо ты меня знаешь… Не все измеряется деньгами, веришь?
— Тогда скажи, чем измеряется.
— Хм.
Генрих поворачивается на спину. После секса он ненадолго превращается в человека. Особенно после такого секса. И с ним можно разговаривать.
— Видишь ли, в этой партии я кругом в проигрыше. — он закуривает обычную сигарету и коротко выпускает дым вверх. — Если Алан подпишет бумаги…
— Он не…
— Да знаю я, знаю, что твой клон — ебанутый на всю голову псих, который решил, что он Ахиллес без пятки! Но если вдруг… — он досадливо морщится. — То я теряю тебя, я же не идиот! Если он их не подписывает и исчезает, то я теряю тебя. И последнее. Если он не подписывает, не исчезает, что само по себе крайне маловероятно, и вдруг получает деньги. Ровно половину, как и указано в завещании. То я теряю тебя. Ты же не идиот.