Садовническая деятельность Аннамалая прекращалась лишь поздно вечером. Он складывал инструменты в углу своей комнаты в подвале, с шумом сворачивал шланг и, убирая его, бормотал:
— В нем вся моя жизнь. Иначе как старому человеку напоить свои растения и заслужить добрую славу? Если какой-нибудь дьявол украдет его, мне конец, вы меня больше никогда не увидите.
Его привычка скручивать резиновый шланг по вечерам так много значила для него — мне казалось, будто он и спал в его кольцах; там ему было спокойнее. Убрав шланг, он снимал свой красный платок, открывал кран и выливал на себя огромное количество воды. Он сморкался и шумно отхаркивался, приводя себя в порядок; мыл ноги, оттирая пятки на лежащем возле большом плоском камне до тех пор, пока они не становились красными; потом платок превращался в полотенце, он насухо вытирался им и исчезал в подвале, откуда позже выходил, одетый в рубаху и белое дхоти. В это время он считал себя свободным. Он посещал лавочку близ переезда, чтобы пополнить свой запас табака и обменяться сплетнями с дружками, сидевшими там на тиковом бревне. Железнодорожный стрелочник, которому принадлежала лавка (хотя из дипломатических соображений он всегда заявлял, что это собственность его зятя), был человек образованный. Он обычно читал им вслух последние известия, напечатанные в местном листке, который выпускал владелец издательства «Истина». Ежедневные сообщения по радио и статьи из других газет сводились здесь до нескольких строк и все вместе спокойно умещались на одном-единственном листке, в обход всяких законов об авторском праве. Листок выходил по вечерам и стоил всего две пайсы; возможно, это была самая дешевая газета во всем мире. Аннамалай внимательно слушал и тем участвовал в современной истории. Когда он возвращался домой, я издали замечал его из своего окна, стоило только красному платку появиться на гребне холма. Если я был во дворе, он пересказывал мне новости дня. Так я впервые услышал об убийстве Джона Кеннеди. Весь день я был поглощен своими занятиями и не включал радио. Когда он вернулся из лавочки на переезде, я стоял у калитки, и, едва он вошел во двор, я спокойно спросил:
— Ну, какие у тебя сегодня новости?
Не останавливаясь, он тут же ответил:
— Новости? Конечно, я за новостями не бегаю, но только сегодня я случайно услышал, что убили главного правителя Америки. Какой-то Каннади (по-тамильски это значит «стекло»), говорят. Только разве у человека может быть такое имя?
Когда до меня дошел смысл его небрежного сообщения, я спросил:
— Послушай, может, это был Кеннеди?
— Да нет, они сказали «Каннади», а кто-то его застрелил из ружья насмерть. Они уж его небось и кремировали…
Я попытался расспросить его подробнее, но он только отмахнулся:
— Вы думаете, я хожу туда, чтобы слушать все эти сплетни? Я и это узнал случайно… А потом, все они говорили…
— Кто? — спросил я.
— Не знаю. Зачем мне их имена? Они там сидят и болтают, делать им больше нечего.
Он, бывало, входил в мой кабинет, держа в руке открытку, и провозглашал:
— Вам письмо, мне почтальон передал.
В действительности письмо это было ему, но только он об этом не знал. Когда я сообщал, что письмо от его брата, он внезапно напрягался и делал шаг к столу, чтобы ничего не пропустить.
— Что он там пишет? — спрашивал он с раздражением.
Брат Амавасай был его единственным корреспондентом; он не любил получать от него письма. Мучимый любопытством и отвращением, он ждал, пока я кончу читать открытку про себя.
— О чем ему мне писать? — спрашивал он презрительно. И добавлял: — Можно подумать, что я и дня не могу прожить без такого братца.
Потом я читал открытку вслух. Она всегда начиналась торжественно: «Своему богоподобному старшему брату и защитнику его недостойный младший братишка Амавасай сообщает следующее: в настоящее время все мы здоровы и в один голос молим небо о благополучии нашего божественного родича». Эта преамбула занимала обычно половину открытки, после чего Амавасай круто переходил к делам земным: «Прошлой ночью кто-то передвинул камень, отмечавший северную границу нашей земли. Мы-то знаем, кто это сделал».
Переложив языком табак за щеку, чтобы он не мешал говорить, Аннамалай восклицал:
— А если знаешь, почему не раскроишь ему череп? Или ты совсем ума лишился? Ну, говори…
И он устремлял яростный взгляд на открытку в моей руке.
Вместо объяснения я читал дальше: «Но им на это наплевать».
— Наплевать? Почему это наплевать?
Я понимал, что следующие строки взволнуют его до глубины души, но вынужден был прочитать их: «Если ты не приедешь и не расправишься с ними самолично, они еще больше обнаглеют. Ты себе уехал, домой глаз не кажешь, о своих родных и не думаешь, тебе все равно, счастливы мы или страдаем. Ты даже не приехал на праздник по случаю выбора имени для моей дочери. Главы семейств такие поступают».
Дальше шло еще много всяких обвинений. Однако заканчивалось письмо церемонно, с упоминанием лотосоподобных стоп и божества. Чтобы немного отвлечь Аннамалая от мрачных мыслей, я иногда говорил:
— Твой брат хорошо пишет.
Тогда он вдруг улыбался, радуясь похвале, и отвечал:
— Это он-то пишет! Скажете тоже! Ведь он совершенный неуч. Это ему написал наш школьный учитель. Мы обычно говорим ему свои мысли, а он излагает их на бумаге. Талантливый человек… — Он отходил к двери и замечал: — Наши-то деревенские все как один неучи и невежды. Вы думаете, мой братец смог бы говорить по телефону?
Телефон был одним из городских триумфов Аннамалая. Поднапрягшись, он определял, каким концом следует приложить трубку к уху, и испытывал при этом гордость астронавта, покоряющего космос. Он чувствовал кровную связь с аппаратом и, когда раздавался звонок, всегда бросался ко мне со словами: «Телефон, господин!» — даже если я стоял рядом. Когда по вечерам я возвращался домой, он всегда выходил мне навстречу и, открывая калитку, возвещал:
— Звонил телефон, кто-то спрашивал, дома ли вы.
— Кто это был?
— Кто? Откуда мне знать? Он ведь не показывался.
— Ты разве не спросил, как его зовут?
— Нет, зачем мне его имя?
Однажды утром он подкараулил меня, когда я выходил из спальни, и сказал:
— В пять часов звонил телефон. Вы спали, я и спросил: «Кто это?» А он сказал: «Междугородный, междугородный», а я сказал ему: «Уходи, не беспокой нас, мы ни о каких городах и не думаем, господин спит».
До сего дня я так и не знаю, кто звонил мне по междугородному телефону. Когда я пытался объяснить ему, что такое междугородный, он только отвечал:
— Да вы спали, а этот человек говорил что-то про город. К чему вам город?
Я сдался.
Спокойно существовать с Аннамалаем можно было только при одном условии: принимать его таким, каков он есть. Всякие попытки изменить или просветить его только привели бы реформатора в отчаяние и исказили бы весь замысел природы. В первые дни он, бывало, разжигал костер прямо в подвале. Топливом ему служили листья и ветки, которые он собирал в саду; костер страшно дымил и закоптил все стены. К тому же в подвале не было вытяжной трубы, и он легко мог поджечь одежду и погибнуть. Однажды я объяснил ему, какой опасности он себя подвергает, и предложил пользоваться углем. Он ответил:
— Как можно! Еда, которую готовят на угле, сокращает жизнь, господин. Отныне я вовсе не буду готовить в доме.
На следующий день он установил в саду под гранатовым деревом три кирпича, поставил на них глиняный горшок и разжег огромный костер. Он вскипятил воду, приготовил рис и чечевицу, добавив туда масла, лука и помидоров, а также горсть всякой зелени, набранной в саду. Запах этого варева вознесся к небу, заставив меня выглянуть с террасы и глубоко втянуть в себя воздух.
Начались дожди, и я забеспокоился, что будет с его костром. Однако даже когда небеса темнели и разражались ливнем, он умудрялся разжечь в момент затишья костер и поддерживать огонь под укрытием гранатового дерева. Если же дождь лил не переставая, он держал над огнем кусок рифленого железа, не заботясь о том, чтобы прикрыть собственную голову. Ел он по вечерам и сохранял то, что оставалось, на завтра, а утром запускал украдкой пальцы в горшок и съедал горсточку риса, отвернувшись к стене и заслоняя собой свою алюминиевую чашку от Дурного Глаза, который мог заглянуть в дверь.