Литмир - Электронная Библиотека

Но как-то в Плимуте моряк услышал русскую песню и с тех пор затосковал по родине, «Чужбина ему стала ненавистна. Он чуть не дотосковался до чахотки, вернуться же было опасно. Россию он оставил самовольно, без паспорта прожил за границей более двенадцати лет и настолько знал наши законы, что сильно опасался за себя. Долго еще он маялся таким образом и, наконец, решился». И вот, «припав к родной земле, поцеловав ее и облив горячими слезами, добровольный изгнанник явился к начальству…». Далее он был отправлен по этапу в Кемь, где ему угрожали суд и арестантские роты. Но в судьбу моряка неожиданно вмешались соловецкие монахи. Ему предложили вместо каторги поехать на Соловки и потрудиться там «по обету». Поначалу моряк употреблялся на тяжелых работах, потом служил матросом на монастырском пароходе. Здесь он мужественно проявил себя: спас судно в жестокую бурю. Моряк был назначен капитаном парохода «Вера». Поначалу он работал как вольнонаемный, но со временем монахам удалось склонить его к пострижению. Писатель замечает: «В лице о. Иоанна Беломорский флот лишился человека, которого ему не заменить нынешними своими капитанами. Это невознаградимая потеря».

Да, действительно, в монашеской рясе передо мной возник второй Спехин. Моряк-монах — не вымысел беллетриста. В первом томе многотомного дореволюционного издания «Живописная Россия», посвященном северному краю, помещен портрет о. Иоанна, командира парохода, кряжистого человека в рясе с лицом помора. Видимо, примечательную фигуру этого человека хорошо знали в Беломорье…

Но и это оказалось не завершением начатого нами сравнения схожих жизненных судеб замечательных северян. В недавно вышедшей в архангельском издательстве книге Виктора Евгеньевича Страхова «Двинские дали» прочел я еще одну историю, какими-то чертами схожую с уже рассказанными, хотя и совсем в иной окраске. Вот третья удивительная история в изложении В. Е. Страхова:

«С немецкого торгового судна, стоявшего у причалов Архангельского торгового порта, в начале войны с Германией в 1914 году была снята и интернирована команда. Одного из членов экипажа, значившегося австро-венгерским подданным Майклом Смитом, выслали на время войны в Пинежский уезд (он значится в списке высланных интернированных, имеющемся в архангельском архиве).

Там его и застало начало гражданской войны на Севере. Майкл Смит ушел на Северную Двину и вступил в разведку, руководимую И. Гагариным, под именем Василия Большакова. Это было его настоящее имя. Превращение же в Смита произошло так. Безлошадный пучужский крестьянин Василий Большаков в поисках заработка эмигрировал в 1910 году из Архангельска за границу. Там ему удалось достать иностранный паспорт на чужое имя. Так он и оказался интернированным на своей родине «подданным неприятельской державы».

Под видом солдата, возвращающегося на родину из немецкого плена, Большаков с целью разведки не раз переходил линию фронта… Большаков отлично владел английским языком, настойчиво и умело проводил работу в войсках интервентов.

Последняя командировка Большакова за линию фронта закончилась трагически. Он добрался до уездного города Пинеги, где находился белогвардейский штаб. Оттуда разведчик не вернулся…».

Три человеческие судьбы стоят перед нами, во многом схожие и во многом различные. Удивителен все-таки северный человек! И в чужих землях не пропали наши герои и полмира обошли. Если бы создать жизнеописание каждого из них, описать все моря, все порты, все штормы, словом, все их приключения, вышел бы увлекательнейший роман.

Но исход один — невольные странники возвращаются на родную землю, потому что человек не может без родины. Так некогда великий землепроходец и мореход Афанасий Никитин страдал на чужбине по родине и молился за нее, и хотя писал он «бояре русской земли не добры», а нет родной земли краше. Нет, никуда не уйти от родины, не сманит никакая экзотика, никакие заморские чудеса. И каждый из наших героев приходит к осознанию своей принадлежности родной земле.

Я вижу в них не только трех незаурядных людей, а нечто большее — это страницы истории Севера, отрывки из летописи народной памяти. За тремя жизненными судьбами перед нами предстает и старый патриархальный Север, и новый Север дней революции.

А начало всей этой далеко зашедшей истории положил рассказ безвестного деревенского книжника…

И вот снова я в Зачачье. Как и во многих двинских селах, дома обновились, построились новые. В Зачачье, как обычно в старых северных селах, распространено несколько коренных фамилий — здесь много Спехиных и много Заборских. И когда я спрашивал прохожих, где дом Заборского, меня переспрашивали: «Какого?» Давно умер Николай Иванович, а все пожилые люди его помнили и говорили: «Хороший был человек…» Узнал я, что жив его сын, инвалид, что библиотеку он продал, а бумаги отца взяли в краеведческий областной музей, и подходил к дому Заборского я без особенных надежд.

Да, это тот самый дом, в котором мы останавливались тогда… Александр Николаевич, пожилой, болезненного вида человек, встретил меня растерянно и даже испуганно. Он не сразу понял, что мне нужно.

— Ничего не осталось, — твердил он, — все взяли.

Все-таки мы поднялись на чердак в бывшую библиотеку Николая Ивановича. Так же пахло здесь книжной пылью, стоял диванчик у слухового окна, на котором читал хозяин в редкие минуты досуга. Полки были пусты, остались отдельные растрепанные книжки без заглавия, пожелтевшие брошюрки, журналы. Действительно, наиболее интересные в краеведческом отношении бумаги Николая Ивановича были взяты в музей, но, как оказалось, не все. Сохранилась толстая переплетенная нотная тетрадь с нотами, сочиненными, как было написано на титульном листе, «композитором Ник. Заборским», другая толстая рукописная книга песен, также сочиненных Николаем Ивановичем, и конторская книга с вшитыми листами грубой оберточной бумаги, исписанной карандашом. Начиналась она записью: «1801 год. Река Емца встала 24 ноября. Весна была теплая и полезная для всех растений, отчасти холодная, сеять было хорошо, лето сырое и протяжное, но хлеба хорошие и поспели рано…» И так вкратце шло описание погоды и некоторых событий год за годом, но не прерываясь, подходя к недавнему времени. С начала Отечественной войны записи становятся все подробнее и принимают характер дневника. Это и был дневник Николая Ивановича Заборского, который он вел до своей смерти. Дневник включал записи, переписанные из домашней летописи, которую вел кто-то из его предков, так что создавалась непрерывная картина событий, начиная с 1801 по 1953 год.

Я прочел весь дневник и узнал, какой редкостной чистоты души был этот человек, некогда случайно встреченный мною, и какую нелегкую жизнь он прожил. Словно злая судьба преследовала его: сам он был болезненного телосложения (он умер от туберкулеза), больной была его жена, потом заболела дочь, сын с войны вернулся инвалидом. В тяжелые минуты раздумий он записывает: «В жизни хоть и много того, что иногда вызывает панику, расстройство себя, даже слезы, но иногда бывает и много радостного… Что мне еще, хотя сейчас надо — есть кусок хлеба, и на время отдыха есть и своя библиотека… Хорошо что еще у меня и зрение хорошее, читаю без очков…» И Николай Иванович читает и пишет сельскую летопись, покупает на последние деньги какой-то том Малой советской энциклопедии, не очень ему нужный, но ведь это книга, святыня, как любая книга, как вообще печатное слово. Жена ворчит на него, что опять потратился на свои книги и журналы, а тут еще беда — пала корова, и появляется трогательная запись о коровушке-кормилице, которая шестнадцать лет поила и кормила их семейство. Бесхитростная крестьянская жизнь с ее радостями и печалями прошла передо мной, и была она достовернее и интереснее прекрасно слаженного, но все же сочиненного литературного произведения.

Николай Иванович работал весовщиком в колхозе — на эту должность сельчанами избирался только кристально честный человек. Удивителен его рассказ, сам по себе готовый литературный сюжет, как он, узнав, что одна крестьянка будто бы в разговоре с кем-то обвинила его в недовесе сена на трудодни, идет к ней тут же, зимней ночью, в лютый мороз, в кромешной тьме, идет через реку, рискуя сбиться с пути, замерзнуть — его ведет чистая совесть. В деревне все уже спят, крестьянка, к которой он пришел, ахнула: да она ничего такого не говорила, оставляет ночевать — куда идти в такой мороз да темень, но он возвращается назад, радуясь, что совесть его незапятнана…

21
{"b":"574695","o":1}