Михаил Пришвин назвал одного из своих героев «охотником со своим путиком». Путик — это охотничья тропка, вдоль которой промысловик ставит ловушки на птицу и зверя. До сих пор в отдаленных районах Севера охотники имеют свои путики, свои угодья с избушкой, права на которые закреплены неписаными законами. Долгое время, путешествуя по Северу, не встречал я таких охотников, исчезают путики — там прошла железная дорога, там начались лесоразработки. И вот как-то на пароходе на Вычегде — это было еще когда по Вычегде ходили пассажирские пароходы — я встретил такого человека. Это был щупленький добродушный низкорослый мужичок. Он улыбался, бойкой скороговоркой рассказывая про свой путик. И ничем вроде бы не примечательный человек, но был он «охотником со своим путиком». Много дорог на Севере — и широких, проезжих, и узких, проселочных, и пеших лесных тропинок, и где-то среди них надо найти и свою тропу, или по-старинному, по-суземному — путик. И этот путик надо прокладывать по разной местности, с постоянными «затесами» в своей памяти. Иначе та охотничья страсть — страсть к познанию прекрасного края — останется невоплощенной, неосмысленной. Так, отправившись в путь по Двине, мы делали свои первые «зарубки», пролагали «свой путик»…
А здесь, в Заостровье, говоря опять же пришвинскими словами, «мир чудес начинался прямо за околицей».
Село расположено на широкой песчаной гряде, разделяющей двинские пойменные луга от долины протекающей здесь речки Нюмы. Двинские луга сухие, твердые, выкошенные, просторные — на сколько хватит взгляд уставленные стогами, темнеющие зарослями кустарников вокруг озерков. Нюмские луга за деревней имели иной, уединенный облик, типичный для отменных охотничьих угодий. Стоило и в самом деле выйти за околицу и недалеко пройти по дорожке, которая подводила к песчаному откосу над болотистой низиной. Отсюда она открывалась во всей своей красе. Обширная котловина была со всех сторон замкнута лесом и кустами, изумрудный ковер ее кочковатых болот с блестками мочажин рассекался прихотливо петляющей речкой. Среди болот стоял песчаный сосновый остров, окруженный речкой и впадающим в нее ручейком, — на островке этом, по народному преданию, некогда находилось чудское городище.
Выходить на охоту надо было в предзорье, в сумеречный молчаливый час, когда на темном горизонте тлеет не потухающая во всю ночь зарница. Нюмская низина лежит в тумане, затопленная им до краев, и странно спускаться по песчаному откосу, погружаясь с головой в сырой холодный воздух… Первыми просыпаются журавли и медногласно трубят на дальнем болоте, возвещая зорю. Свистят утиные крылья, начинают перекликаться кулички. Светлеет, но ничего не видно за туманом, даже вблизи, идешь неспешно вдоль речки с черной застывшей водой, вровень с берегом. И почему-то веселит эта прогулка в тумане, словно блуждание по дну призрачного озера. Так идешь вдоль речки, пока не посветлеет туман и не засияет голубизна неба, освещенного лучами солнца, вставшего из-за леса. Тогда высоко, в мерном степенном полете, с гортанным кличем пройдут над лугами гуси, возвестив, что утро наступило. И все быстро начнет меняться. Туман осядет, оросится, покроет капельками влаги все вокруг — травы и листья, твои сапоги и ружейные стволы. Блестящими до неправдоподобной глянцевитости станут кусты, а луг — матово-белым. И еще веселее идти по низине, заходя на болотца и пойменные озерки. Из-под приметного кустика с чмоканьем срывается дупель. Выстрел вторгается в веселое спокойствие раннего часа резким хлопком, и тут же с ближнего озерка снимается, трепеща крылами, утиная стая, а с сосен с «чудского городища» слетает стайка тетеревов, пищат и взлетают береговые кулики, и весь птичий мир болота беспокойно взмывает в воздух и носится кругами над котловиной. А солнце все выше, а сияние дня все ликующее, и уже яркие дневные краски вокруг, и изумрудом лежит луг. В отдалении, в деревне, горланят петухи, мычит стадо, выгоняемое на выпас, а вокруг — лес, река, озерки, болота — весь прекрасный привольный мир русской охоты!
Ближе к лесу речку перегораживает мельничная плотина. По мосткам переходишь на другой берег. Возле мельницы стоит мельник, плотный, коренастый, как все мельники, с бородой, припорошенной мучной пылью.
— Чтой ты там, лягушек стрелял? — добродушно спрашивает он.
Солнце греет горячо, потянул легкий дневной ветерок, обдает всеми пряными луговыми запахами, речка сверкает до рези в глазах, и так весело, молодо, здорово идти над ее омутками, следя ход рыбьих стаек в глубине, и, кажется, нет и не может быть ничего на свете счастливее этого утра…
Так было тогда, двадцать пять лет назад, и много было потом иных, тоже прекрасных охотничьих зорь, но те, первые, они на всю жизнь. И вот снова иду я к местам своей охотничьей молодости.
Снова стою на том же откосе, с которого начинал спуск в дупелиное болото. Та же просторная низменная котловина лежит передо мной с сосновым островом посредине, но какая-то иная она. Нет того ровного изумрудного лугового ковра, луг там и сям порос кустами. Прежде, когда луг выкашивался, его чистили, вырубали подрастающий кустарник, теперь же нюмские луга используются под пастбища для скота. Луг, истоптанный скотом, конечно, не тот — изумрудный, свежий, но все-таки угадывается в нем прежний облик, а вот река… В иных местах это канавка, перегороженная с весны рыбацким заколом, в других — это стоячее озеро, в третьих — лужица, которую можно перейти вброд. Никакого течения нет у этих вод, река обмелела, заросла, заболотилась. С берега не зачерпнешь воды — плавают слизистые комки тины… Дальше к лесу встречаются глубокие омутки, но и они безжизненны, не снуют на мелководье резвые стайки мальков, не плеснет хвостом плотвичка.
— Что же с рекой стало? — спрашиваю я пастуха.
— Обмелела река, запруд нет, прежде мельнички были, они воду держали, да и сухо больно сей год.
Места по-прежнему красивы: так же высится красноствольными соснами «чудское городище» и сверкает блестками луг, и живет птичий мир — вырываются из-под ног стремительные бекасы, проносятся стаи чирков. Но вот река… Нет, не так представлял я эти милые места. Все думалось: везде переменилось, но здесь-то осталось прежним, а оказалось, что изменилось и здесь.
Ах, надо ли возвращаться на знакомые места? — думалось мне. Все становится иным. Мы думаем, что возвращаемся на старое, а на самом деле приходим на новое место.
Да, все новое, новая деревня, новые люди. Никто меня здесь не помнит, и я никого не помню… Нет, помню! Был здесь учитель, который разводил сад. С ним мы познакомились тогда, продолжая свои поиски старинных песен и преданий. Жил он вдвоем с женой такой же обычной крестьянской жизнью, как и все вокруг. Но люди эти были необычной судьбы. Оба северяне, они учились в Петербурге, там и встретили друг друга. По окончании учительских курсов уехали в глухую северную деревню на благое служение народу. Они и служили ему всю жизнь. Сколько поколений заостровчан прошло через их школу! Мы часто говорим о таких судьбах: подвиг. Эти люди не думали о подвиге, они честно и бескорыстно служили народу.
Они знали всех до единого жителей в округе, но песен… песен старинных не могли нам сообщить. Когда-то учитель записывал местные песни, но в тридцатые годы все тетрадки пропали. Он показывал нам известный сборник Шейна, том «Живописной России» — все, что было о песнях и северном крае в их скромной библиотеке. Чтобы хоть чем-то утешить гостей, хозяйка показала нам образцы старинной вышивки на полотенцах и старинный наряд. В этом наряде она согласилась сфотографироваться. Фотографировались мы в саду под яблоней — и это тоже было достопримечательностью села. Старый учитель был мичуринцем и разводил яблоневый сад в местах, где прежде никаких садов не было.
— Скажите, — останавливаю я прохожего. — В вашем селе был учитель, который разводил сад. Жив он?
— Жив, стар только очень… Да вот он сам.
Навстречу нам двигался высокий сухощавый старик в темных очках. Несмотря на жаркий день, одет он был в черный костюм, в белую рубашку с галстуком. С ним здоровались, он всем отвечал, но чувствовалось, что никого не узнает. Поздоровались и мы, он нам ответил и тихо, словно ощупью, как слепой, прошел мимо…