— А не боишься, что от этих дождей гора сядет? Тогда уж штольни не откопать. И потом: ты на прииск дорогу знаешь, не запутаемся мы в тайге?
Как молотом меня по башке своими вопросами бьет. Плюнул я, изматерился. Кричу:
— Плохо это, если согласия между нами не будет!
Ванюха мой испугался.
— Что ты, что ты. По глупости я сказал...
Так толком ни до чего и не договорились.
Лежит перед нами доска. Бергальский настил, по которому тачки они катали. На этой же выкапине, которую Демьян Никитич нашел, и вынесли мы его изломанное тело...
На два пальца к доске глина налипла. Падала должно быть с тачек и ногами растаптывалась. Вспомнилось, что покойник о золоте закричал. Берет Ванюха эту доску, соскребает глину в лоток, и понес к ручью на промывку. А я сижу на бревне и что будем делать — совсем не знаю.
Возвратился Иван и молчком лоток сует. Золото! Круглое, ровно дробь. Жаром пышет. Грамм тридцать, однако, с безделицы такой намылось...
— Погибли мы с тобой, — говорю, — Ванюха. Я ведь отсюда уйти не могу!
И не надо, — отвечает. — Даром что ли, человека похоронили!
* * *
Дорылись мы все-таки до своротка. Обозначился в стенке штрек — узкий такой коридорчик, вроде щели. Сильно завален.
Теперь каждый шаг берем с расчисткой. Не спешим, боимся беды. На каждом аршине вбиваем новую крепь. И все, что с полу счищаем, на промывку идет.
Всякий день у нас золото прибывает. С остатков, с потери от старых работ. А добычи не меньше, чем у людей на нашем прииске. Подумать только, какая же россыпь богатая здесь была!
Но к концу приходят наши запасы. Пора и Миронычу возвращаться, а его все нет и нет. Не случилось ли что-нибудь в дороге?
Дожди не перестают. Тают от них по горам снега. Поднимаются в речках воды. Ручьи бунтуют, гремят. Переправы сделались трудными и опасными.
Мешает ненастье Миронычу к нам подойти, — так мы решаем.
Посмотрел на себя я как-то в лужу — таежное зеркало — глядит на меня незнакомая образина. Щеки ввалились, щетиною обросли. Бороду всегда брею, а теперь торчит завитками. Брови насупились, — никогда я суровым таким не бывал. Стало даже смешно, блеснули глаза, покосились, вот-вот подмигнут — прежний человек показался!
Уставится иногда Ванюха в костер — огонек по глазам у него играет. Задумается парень и говорит:
— На прииске о нас помнят. На разные лады, должно быть, гадают. Уж это наверное... Почему отрадно об этом думать?
— Помощь бы дали скорей, — говорю я, — э-эх ты, жизнь!
В балагане то и знай, что крышу чиним.
Каплет дождь на нас, на вещи. Лопотишка вся в плесени, инструменты заржавели, сами в мокре — плохая наша судьба!
Только золото и бодрит.
Доедаем мы конское мясо. Рябчика иногда сшибем или глухаря. Но в ненастье прячется дичь. Все реже да реже попадается добыча. И, что хуже всего, оползать начинает с дождей гора.
Штольня покамест крепко стоит. А по склонам, там и здесь, замечаем, как лезет глина, текут оплывы...
Лежу как-то ночью под балаганом. Сеет снаружи мелкий дождь. Костер догорел, только угли тлеют.
Ванюха намаялся за день. Укутался однорядкой и спит. А я ворочаюсь, заснуть не могу, и нехорошие думы в голову лезут.
И близко мы от заветного места. Всего аршин восемь осталось пройти. И золото мы дорогой хорошее моем. А вот не знаю — сумеем ли выдержать! На ниточке держимся...
На что уж Ванюха был крепок, а теперь его ветер шатает. Поглядел я на руку свою, в ссадинах да в мозолях, даже жалко себя мне стало.
И ловит тогда мое ухо чужую поступь. В темноте к балагану кто-то вплоть подошел. Тяжелым шагом.
Так я и взмылся! Помертвел, винтовку схватил. Знаю, — стоит за стенкой...
Бахнул я без ума в темноту. Заухал по лесу мой выстрел. Ванька вскочил, глаза дикие, ничего не понимает.
— Кто? Что?
— Молчи, — говорю, — я сам не знаю!
Разожгли мы огонь. Большой да жаркий. До рассвета сидели, прилечь боялись.
На утро отправился Иван за водой. И слышу, бежит обратно. Волосы встрепанные, бросил пустой котелок, и — ко мне.
— На тропке рука человечья лежит!
Так меня и встряхнуло — никогда не слыхал про такое...
Берем оружие. Я винтовку, он — дробовик. Добежали до места — правда, рука! Пальцы скрючены, в грязь вцепились. По локоть мусол отгрызен...
Шатнулся даже Ванюха.
Страсти какие!
Гляжу, по тропинке следы. Размазаны по грязи, как броднями. И борозды от когтей.
Понимаю, — недавно медведь проходил.
— Однако, — говорю, — он Демьяна Никитича, покойника, потревожил?
Пошли мы следом. Доходим до сосны, где могила была. Издали вижу — разрыта.
* * *
Начались после этого страшные ночи. За день ослабнем мы от работы, а ночью заснуть боимся. Так и думаем — подойдет людоед и сожрет!
Доподлинно знаем, что кружит он тут.
Что ни утро, то свежий след находим. Растравился на мертвечине шатун, караулит и ждет своей минуты.
И днем не стало покоя. Идешь на работу с ружьем. Каждый куст сперва осмотришь, потом подойдешь. За водой нагнуться — того страшней!
Чувствуем, что следят за нами глаза, каждый шаг провожают, а откуда — не знаем!
Пришлось устроить дежурство. Один отдыхает, другой с винтовкой сидит.
И стал у меня от голода да от постоянного страха рассудок мутиться. Сижу это раз, уставился на огонь, пригрелся и задремал. Но слышу — хрустит!
Открываю глаза и вижу, что хочет войти в балаган Демьян Никитич. Синий с лица и доску за собою тащит... Я как заору лихоматом!
Затрещали ветки, бросился зверь в тайгу. Едва ведь не скрал, проклятый!
— Уйдем, — стучит по прикладу пальцем Ванюха, и прыгает у него подбородок. — Золото у нас есть. Уйдем, покамест не поздно...
Не медведь это ходит, — думаю я. — Кто-то другой к богатству приставлен. Даже и думать страшно.
Ладно, — соглашаюсь, — еще один день — и уйдем.
* * *
Конец нашей штольне приходит. Бегут из нее ручьи, потолки садятся, кусками обваливается земля. Шлепает, точно тряпками мокрыми, в лужи. Подхваты скрипят — живая смерть!
Льет по штреку вода, а уж виден четвертый, последний, венец. Глина набухла, пучится, лезет из-за обшивки. Горят наши факелы, как на пожаре. Тревогой светят.
Глянем мы на огниво — будто силу с него возьмем.
Не смотрим по сторонам, не слушаем, только роем. Налился я упорством, в глазах блестит, и все время передо мной будто большая толпа народа стоит и руками плещет... От этого в голове шумит.
И докапываемся мы к вечеру, наконец, до самых стоек. Справа одна и на левой стороне—другая. Прибиты к ним доски, щелеватые и гнилые.
Ванюшка бежит на штольню взглянуть — не закрыло ли нам дорогу?
Я бросаю кайлу.
Ну, замирает мое сердце, была не была! Шарю рукой — пусто. Я к другому столбу — тоже пусто!
А сзади кричит Ванюха. Прямо дико вопит.
Не слушаю я его, и жить мне сейчас не надо. За доски руку спустил — вожу по земле. И цапаю всей пятерней самородок!
Хочу поднять — не могу его тяжесть осилить.
Тогда отрываю я доску и выволакиваю золотой кусище...
А Ванюха вцепился мне в ворот и в ухо орет:
— Штольня шатается, выбегай!
Я схватил самородок и — ходу! А сзади уж крепи щелкают — переламываются пополам...
Выскочил я из штрека, несусь по штольне и — хлоп! — растягиваюсь на брюхе. Мордой в воду и самородок из рук улетел! От выхода недалеко. А сверху гудит, стойки трясутся, дождем осыпается земля.
Ударил в меня испуг, и выскочил я из штольни наружу. Стою, как шальной, не могу отдышаться.
А Ванька в пустые руки мне заглядывает, пальцы мои насильно разжимает...
Коверкает перед нами штольню. То так ее покосит, то этак. Жует, словно ртом, и крошатся в нем столбы, как гнилые зубы.
Как крикнет тут мой Ванюха! Темя рукой призакрыл и — в штольню! Как в омут бухнул.
Стою я без шапки. Один, как единственный перст остался под небом. Рвусь побежать, а куда — не знаю. Облака над тайгой низко нависли, почти за деревья цепляются...