Лушка очнулась и мотнула головой, отгоняя сорные мысли, но мысли обошли ее с другой стороны и намекнули, что она сейчас трудится в поте лица и спины лишь потому, что паникует перед непосильной Марианной и не желает спускать с лестницы отцовскую мадонну с ребенком, но мадонна спешно вставит в чужую дверь свой замок и накормит младенца торжествующим молоком, и младенец потеряет невинность и не станет Иисусом.
Лушка выпрямилась и огляделась. И увидела, что расчистила не слишком большую территорию. И еще увидела, что свалка уходит за горизонт. В ней затосковало внутри, как тогда, когда она была маленькой и мать задерживалась в очередях. Безлюдная квартира становилась чужой, и Лушка в нарастающем страхе ждала возвращения молчаливо улыбающейся матери, которая приносит не только сумки с продуктами, но еще и таскает на себе их общий семейный дом, потому что только при ней стены перестают Лушку морозить, а начинают греть.
Лушка склонилась, вытряхнула из картонки собранный мусор, сложила ее гармошкой и, выделив около дома самое сухое место, села у стены лицом к солнцу. Неторопливо качаясь в греющей солнечной колыбели и ощущая спиной бетонную стену человеческого муравейника, Лушка стала думать о том, где же у человека настоящий дом. Она думала, что для нее была и не была домом отцовская квартира, не была и была домом психиатрическая здравница, а весеннее поднебесье не дает сказать, что нет дома сейчас. И неужели ребенком она понимала большее, помещая дом внутри главного человека, а став взрослой, бездарно надеялась найти его на Рижском взморье. И неужели всё так просто, неужели домом для себя является она? Она — свой собственный дом, единственный настоящий дом, который никому не отнять, который не может меня обездолить. Обездолить себя может только она сама.
Вот с этих горизонтов и нужно удалять хлам, об этом и говорила Марья, непонятно защищая свою подселенку, догадываясь, что не вправе лишать ее хоть какого-нибудь жилья, а безответственная Лушка перепугала шальную бабу до солнечного затмения, и пришлая бабенка, предусмотрительно защищаясь, решила украдкой ведьму ликвидировать. И вот же, боже мой, что теперь выходит, ведь это же я, я и тогда знала, что в Марье виновата я, и пусть не совсем так, пусть не полностью и не только, но ведь и это — было. Или могло быть… Да нет — было.
Я опять начала с обмана. Я же слышала, что молодуха с ребенком в отцовской квартире — ложь, она хапуга, ребенок для нее — чтобы шантажировать, отцу на это плевать, он без проблем, но я ткнулась в помойное ведро и не захотела мараться, а себе наврала, что жертвую собой для другого, что другому вторая крыша над головой естественно нужнее, чем мне единственная. Марианна после этого — жалостливая подсказка сбившемуся с курса ученику, но я и этого едва не пропустила и почти совершила очередное предательство, и только в последний миг, когда Дающего Жизнь была готова засосать свалка, опомнилась в сиротливом пещерном ужасе. Нет, я хочу, чтобы в том, что на следующее утро Царь выходит на работу, пребывало малой молекулой и мое усилие. Не переступать. В этом всё дело. Не переступать через свое понимание чьей-то нужды, кто бы он ни был — твой друг, или пьяная баба на улице, или стреноженный мальчишечьими нитками голубь, или задыхающийся в агонии чужой подъезд, — не переступай, всё это видишь только ты. От твоей слепоты ослепнет дарованный тебе миг, и, лишенный твоего света, разродится, как Марианна, мелкими монстрами, которые окажутся лицом к лицу уже не с тобою. Но, Боже мой или кто там принимает во всем этом участие, оставьте меня навсегда в одиночестве, если я вру, но я не знаю, как решаются эти задачи!
* * *
Бабка говорила: идти надо шагом.
— А почему не автобусом? — не могла понять пятилетняя Лушка.
— Потому что из автобуса выйдешь и всё равно пойдешь шагом.
— А я не выйду, — схитрила Лушка.
— Значит, не попадешь домой, — спокойно сказала бабка.
Тетрадь под грудью ощутилась переполненным словами человеческим горлом, Лушка сопротивляется напрасно и напрасно пугает себя отговорками, что не поймет и потеряет. Если не поймет, то лишь по своей вине, и не обязательно не поймет всё.
Я не хочу не попасть домой.
Задержав дыхание, она вытащила из своего тепла Необщую Тетрадь и, на всякий случай помолившись Солнцу, открыла начальную страницу, принимая ее как протянутую для помощи руку.
Часть четвертая Необщая тетрадь
Об этом говорили все, кому не лень.
Я тогда старалась сохранить беременность, но ничего не вышло. Я вернулась домой, Л. был около меня сколько мог, но отношения казались теперь бессмысленными. Л. пытался убедить, что у меня еще будут дети — не от него, так от кого-нибудь другого, это не принципиально, но если я так настаиваю, то он разведется с женой, не обязательно сейчас, а через месяц-другой. Мне было не до объяснений, меня ломала температура и сужающаяся воронкой пустота, я не могла говорить, а только плакала. Удивительно, сколько из человека может вылиться слез.
Однажды Л. прибежал в каком-то странном виде, оглядываясь и по-ребячьи моргая, и, остановившись в наиболее удаленном от меня месте, трагическим шепотом произнес, что его жена, его жена… И заметался по комнате, повторяя, что его жена. Я не выношу это состояние паралича. Я молчала. Наконец он остановился и обиженно сказал, что его жена, похоже, умерла и что он во всем виноват. Поскольку я опять ничего не спросила, он побегал еще, всё так же не переступая некой демаркационной линии, а потом, стоя ко мне спиной, выдавливал из себя, без логики и последовательности, незаканчиваемые фразы, из которых я смогла уловить следующее.
Он обнаружил Е., когда встал утром. Е. сидела у стола на кухне. На столе растеклись догоревшие свечи и стояла чашка с водой. В воде лежало обручальное кольцо. Л. дотронулся до Е., и она упала. Он вызвал «Скорую», а лишнее со стола убрал. Е. вынесли на носилках, Л. тоже поехал. Ему долго ничего не говорили. И только вечером сообщили, что у его жены не прослушиваются ни пульс, ни сердце. И объясняли что-то еще, но он уже не соображал, он виноват, она умерла из-за него.
— Умерла, как же! — изрекла вдруг я черт знает как базарно. — Легко отделаться собрался!
Он уставился на меня с открытым ртом и выпученными глазами.
— Почему у тебя ее голос?! — попятился он. — Как ты можешь в такую минуту… — И попятился еще.
— Могу, могу! — без задержки вылетело из меня. — Теперь ты у меня побегаешь по своим шлюхам!
Л. дико взглянул, взмахнул руками и убежал. Надо сказать, что я бы тоже убежала. Если бы не была дома. Потому что знала, что ничего этого я не произносила.
* * *
Как только Л. приходил, меня прорывало. Мещански, подъездно, подвально. Л. пытался интеллигентно меня успокоить, но в конце концов убедился, что только усугубляет ситуацию, оскорбился окончательно и ретировался. Похоже, навсегда. Без него подвал-подъезд себя не проявлял, это меня утешило, и я, обдумав всё, пришла к заключению, что в каких-то, видимо, обстоятельствах я совсем не голубая кость.
Совсем-совсем не голубая. Потому что однажды мне захотелось купить яркую губную помаду и ужасную тушь для ресниц. В другой раз я осознала себя сидящей перед зеркалом и выщипывающей себе брови.
Я никогда не пользовалась косметикой, и меня тошнило от людей с подщипанными бровями.
Через какое-то время Л. снова позвонил и, будто между нами ничего не произошло, сообщил, что ему предложили забрать Е., но он отказался.
— Мог и выполнить то, что положено, — сказала я без всякого участия.
— А что положено? — спросил он с иронией.
Ирония показалась мне неуместной и вычеркнула даже жалость к этому человеку. Если жалость еще оставалась.
— Я не хочу в этом участвовать, — сказала я. — Проконсультируйся у бабок на скамейке.
— Какие консультации! — прервал он меня. — Она же не умерла! — И хихикнул. — У нее энцефалограмма!