Видимость медперсонала странно уменьшилась, благоразумно закрылся даже процедурный кабинет, из чего все сделали вывод, что самолечение сработало на сто процентов и всех вот-вот выпишут. Выписки ждали не торопясь, как конца света, а какая-то дамочка забаррикадировалась в санузле и попробовала утопиться в ванной, потому что не хотела возвращаться домой. Мне пояснили, что она топится не в первый раз и всегда очень благодарит тех, кто ее вызволяет, — за то, что находятся люди, которые к ней внимательны больше, чем к другим. Все шли вразнос, и я вынуждена была согласиться, что нахожусь не в доме отдыха.
* * *
Мне приснилось, что я на каких-то соревнованиях, на мне коньки и я на финишной прямой, уже видны темные стартовые линии, от которых мы начинали забег, но линии превращаются в лестничные ступени, я бегу по ним вверх, это неудобно, коньки мне мешают, но у меня нет времени остановиться и снять их, я не хочу проигрывать, и скрежещу металлом о лестничный бетон, и думаю, что коньки можно удлинить, чтобы катиться по ребрам ступеней как по ровному, и коньки удлиняются, и так намного легче, ведь мне нужно быстрее, мне нужно отыскать девочку, чтобы помешать всем сойти с ума, я должна рассказать сказку, пока ее соглашаются слушать, девочка сидит на верхней ступеньке, я хватаю ее и бегу по гулкому коридору, в котором только что были ожидавшие нас люди, а сейчас никого, вдали притаилась у стены одинокая фигура, на фигуре топорщится хромой халат, я говорю девочке, чтобы она не пугалась, халат не может быть хромым, это хромает сам человек, но, раз он прижимается к стенке, халат вынужден его заменять, это вполне естественно, но девочка боится слепым лицом, и я даю ей грудь, чтобы она потерпела еще, хромая фигура вдруг оказывается рядом, и выхватывает у меня ребенка, и отделяет его от меня предательским белым халатом, я беззвучно кричу и от крика увеличиваюсь до потолка, и нападающий человек скулит и подпрыгивает у моих коленей, он маленький, и вместо халата у него белая шерсть, шерсть свалялась комками и требует большого терпения, я вытаскиваю из кармана расческу, а маленький человек прыгает мне на руки и ищет грудь, потому что голоден целую жизнь и больше не может ждать, я в страхе бегу, хромой превращается в младенца со скошенным лбом, тогда я сбрасываю коньки, сажусь в угол лестничной площадки и даю ему грудь, он меня кусает и хохоча кричит, что ни разу не ужинал столь восхитительно.
В палате была темнота, подсвеченная сбоку дежурным светом ночной лампочки. Я встала и вышла в коридор. Дежурная сестра спала, пристроив голову на развороте толстой книги. Я свернула в коридорный отросток.
У меня не было цели. Я просто шла. Я шла к кабинету заведующего отделением Олегу Олеговичу Краснову. Я прислушивалась. Стояла ненадежная вязкая тишина, отягощенная ночными кошмарами десятков больных людей. Я тихонько постучалась в дверь — совсем тихо, потому что вряд ли хотела быть услышанной. Тишина не отреагировала, по-родственному включив меня в свой бред. Я осторожно надавила на дверь. Дверь была не заперта. То, что я увидела, было хуже сна.
На письменный стол поверх множества бумаг был взгроможден стул. На стуле лежал серебристый увесистый чемодан с какой-то медтехникой. На чемодане, слегка оттянув носок укороченной ноги, стоял О.О. и, набрав на такой пирамиде излишнюю высоту, ритмично отклонял голову на грудь и лупил затылком о потолок.
Это не было разовое применение в неизвестных целях головы и потолка, это была методичная, целенаправленная акция, чудовищная в своей бессмысленности и расчетливой, сознательной подготовленности — стол, стул, ящик…
Глаза О.О. были закрыты. Он пробивал потолок.
Видимо, стены ему не подходили. Биться головой о стены — так банально. А потолок для этого вряд ли кто использовал. Ему хотелось быть первооткрывателем хотя бы в бессилии.
Бедный потерявшийся ребенок.
Я, чтобы не унизить его несвоевременным знанием, отступила назад и прикрыла за собой дверь.
* * *
Лушка опустила тетрадь на колени. За четким Марьиным почерком, похожим на беспристрастные знаки книг, шли два чистых листа. Бумажная целина гипнотизировала, Лушка ждала, что там, как на фотографии, проявится что-то еще, но незаполненные листы отвечали лишь ожиданием.
— Маш, — сказала Лушка, — Маш, — прошептала она, надеясь, что Марья ответит хотя бы невнятным бабкиным шелестом.
Но все застыло в неподвижности, выпав из времени, как на дне океана.
— Баб, — попросила Лушка, — а ты?
Бабка хмыкнула издали и совсем отодвинулась в недосягаемость.
Лушка, смиренно соглашаясь на самостоятельность, прижала ладони к дорогам Марьиных строчек, чтобы соединить их со своими линиями жизни и смерти и чтобы Марья ощутила благодарное тепло продолжающейся без нее судьбы.
Это мой подарок, вспомнила она голос Марьи.
Подарок, да, подумала Лушка. Тело снова сковалось пройденной болью. Маленький такой подарочек величиной в твою и мою жизнь.
Она сидела, подставив солнцу поднятое лицо. Вполне может быть, что со светлых ресниц время от времени скатывались слезы. Но если слезы и были, то они не мешали, не требуя усилий ни для своего появления, ни для исчезновения, их незаметно испаряла весна, возможно, принимая Лушку за пробудившееся к росту березовое дерево. Весна собирала со всех лишнюю живую влагу, чтобы в вышине добавить ее к своим родным водам и излиться вниз дождями надежды.
Лушка сидела долго, пока дом не прикрыл ее льдистой тенью. Ощутив спиной голодный озноб бетонных блоков, вырастивших себя на железной тюремной арматуре, она оттолкнулась от стены и поднялась. Расправив картонную гармошку, служившую сиденьем, обратно в коробку, Лушка направилась к прерванной работе. Голоса умолкли, молчание шло впереди и следом, все утратило объем и сделалось равновеликим, как туманная мгла, и ничем внешним, казалось, невозможно было проверить направление.
Ей постучали в плечо. Она оглянулась.
Перед ней стоял одетый в горбатую фуфайку мужичок с кошелкой.
— Ты хотела молока, — произнес мужичок. — Я принес.
Он поставил кошелку на землю и достал закрытую полиэтиленовой крышкой трехлитровую банку.
— Пей, — сказал он, кивнул и пошел.
Через пустырь, в сторону жилых частных домишек, которые казались ненастоящими.