Патрик удивлённо взглянул на него.
— Странный вопрос, — сказал он.
— Я объясню. Ты очень интересно воспринимаешь мир… и людей. Как будто… как будто наблюдаешь. Просто наблюдаешь. Без чувств. Без эмоций. Как эти чуваки из фильма «Эквилибриум»[2], которые принимали таблетки, блокирующие эмоции, помнишь?
Патрик кивнул:
— Помню. Мне нравится этот фильм.
Дэвид усмехнулся:
— Мне тоже. Особенно финал. Где герой всех рубит в мясо.
Патрик тихо засмеялся:
— Дэйв. Ты агрессивный еврейский мальчик.
— Бинго. Чёрт возьми, ты прав, — он легко улыбнулся и ткнул Патрика пальцем под рёбра. — Мне нравится. Это звучит лучше, чем мудак.
— Ты думаешь, я ничего не чувствую, так же, как герои этого фильма?
— Иногда мне так кажется. Поэтому я и стал думать — ты вообще чего-нибудь боишься?
Патрик отчётливо ощутил холодок. Это неприятное чувство появлялось у него время от времени само по себе. Как видения, вроде того, в котором он видел маленького испуганного мальчика.
— Да, — ответил он. — Иногда я тоже боюсь.
— Чего?
— Смерти.
— Смерти? — Дэвид казался удивлённым. — Я думал, индейцы не боятся смерти. А ты, уж извини меня, самый настоящий индеец, несмотря на своего правильного ирландского папашу. Он не нравится мне, между нами говоря. И ты на него не похож. Наверное, твоя мать очень красивой была. Ты явно в неё пошёл. Как мне кажется, ты гораздо больше индеец, чем те, что в резервациях живут, — он посмотрел Патрику в глаза. — Даже больше, наверное, чем Дэн. Только не говори ему.
Патрик кивнул:
— Не скажу. И… я боюсь смерти не в том смысле, Дэйви.
— А в каком?
Патрик внутренне напрягся. Несколько картинок, одна за другой, вереницей пронеслись у него в голове. Маленький испуганный мальчик. Семейный склеп Райхманов. Конверт («Ты вскроешь этот конверт только если со мной что-то случится»). Фото Рейчел и Эстер в доме Райхмана («Эсти — мы так её называли»). Мёртвый ковбой.
— Я боюсь смерти не своей, — ответил он.
Почему-то Дэвид промолчал. Лишь крепко прижался к нему. Очень крепко, но на этот раз в этом жесте не было сексуального подтекста.
Он будто искал защиты.
Маленький испуганный мальчик, забившийся в угол.
Чего он так боялся?
На лице Патрика появилось такое выражение, которое бывало всегда, когда он принимал окончательное решение.
Оно выглядело спокойным.
Крайне спокойным.
Мягко отстранив Дэвида, Патрик поднялся на ноги.
— Ты не возражаешь, если я включу свет? — спросил он. — Хочу кое-что показать тебе.
Дэвид кивнул. Включив свет, Патрик вынул из ящика тумбочки свою папку, достал оттуда рисунок и молча протянул Дэвиду, наблюдая за реакцией.
Лицо Дэвида вдруг помрачнело. Настолько, что, казалось, даже черты его исказились. Глаза сузились, губы сжались в тонкую полоску. На лице заходили желваки. Когда он перевёл взгляд на Патрика, в его холодных голубых глазах было столько боли и плохо скрываемого ужаса, что Патрик с трудом удержался, чтобы не отшатнуться. В какой-то момент ему даже показалось, что Дэвид сейчас ударит его. Но этого не произошло.
— Откуда ты знаешь? — чеканя каждое слово, произнёс он. Его голос дрожал. — Чёрт бы тебя подрал, Пат, откуда ты знаешь, как я выглядел в детстве? Ты ведь не видел ни одной моей детской фотографии! Так откуда ты знаешь?! Ты что, один из этих грёбанных индейских шаманов?!
— Успокойся, — Патрик подошёл к Дэвиду и положил руку на его плечо. Такой Дэвид напугал его, но он изо всех сил старался не подавать виду. — Успокойся. Да, я не видел ни одной твоей детской фотографии. Но я увидел это. Просто увидел и зарисовал. Вот и всё. Я же говорил тебе, что у меня такое бывает.
Дэвид резко протянул Патрику рисунок.
— Убери его, — сказал он.
Патрик молча кивнул и убрал рисунок в папку. Холодные голубые глаза впились в него взглядом.
— Пожалуйста, больше не показывай мне это, — сказал Дэвид и закурил новую сигарету. Когда он прикуривал, его рука дрогнула, и он едва не обжёг себе палец.
Патрик сел рядом.
— Прости, если тебя это задело, — сказал он.
Дэвид отмахнулся:
— Забудь. Всё нормально. Просто в какой-то момент… — он запнулся.
— Что «в какой-то момент», Дэйв?
— Просто в какой-то момент у меня появилось чувство, что это жжёт меня насквозь, — сказал Дэвид. — Всё это. Весь твой рисунок. Этот угол — я его где-то видел. И вообще… это лицо… этот взгляд… не так-то просто взглянуть на себя десятилетнего в таком состоянии.
— Ты сказал «десятилетнего», — тихо сказал Патрик и взглянул Дэвиду в глаза. — Почему «десятилетнего», Дэйв? Почему именно этот возраст?
— Не знаю, — отмахнулся Дэвид, в его голосе была мука. — Чёрт возьми, я не знаю, Пат. Я не знаю!
Патрик не стал больше ничего спрашивать.
Он просто крепко обнял Дэвида.
Изо всех сил стараясь не подавать виду, насколько всё это напугало его самого.
Он просто сидел, уткнувшись в эти жёсткие «проволочные» волосы и старался выбросить из головы одну мысль, которая, словно клещ, въелась в его сознание.
Чего так сильно боялся мальчик на рисунке?
Чего ты боялся, Дэйв?
[1]Фраза встречается в книге-сценарии С. Кинга «Буря столетия» и снятом по ней многосерийном фильме.
[2]Фильм-антиутопия режиссёра Курта Уиммера, повествующий о тоталитарном обществе, лидер которого стремился подавить в людях все человеческие эмоции путём принудительного приёма препарата «Прозиум».
========== Раввин Цукерман ==========
Сэм Райхман сидел за столом, откинувшись на спинку дорогого кожаного кресла. На столе стояла пепельница и бутылка старого доброго ирландского виски. Высший сорт. Гостям Сэм предлагал только всё самое лучшее, опровергая тем самым миф о том, что все евреи — скряги.
Тем более, таким «высоким» гостям, как его давний друг раввин Джозеф Цукерман.
Цукерман был невысоким полноватым лысеющим мужчиной средних лет с русыми волосами и жидкой бородкой. Его глубоко посаженные глаза, казалось, никогда не смотрели прямо — они бесконечно бегали, ввиду чего раввин напоминал человека, страдающего неврозом. Разговаривал он всегда уважительно и дружелюбно, однако дружил лишь с теми, с кем было выгодно. Среди евреев Денвера бытовала поговорка, что, если ты вдруг разбогател или получил хорошую должность — не ровен час, жди в гости Джозефа Цукермана. Последнего это совершенно не беспокоило. Цукерман не видел ничего дурного в желании водить дружбу с представителями местной еврейской элиты. Впрочем, не только еврейской. Если ему было важно наладить отношения с высокопоставленным не евреем, он, как правило, резко забывал об идее богоизбранности народа Авраама и Иакова и ни словом не упоминал о ней в разговоре. Как человек, бесспорно, умный, раввин всегда знал, что и кому сказать.
Сэм Райхман, по мнению Цукермана, идеально подходил на роль того, кого следует держать в приятелях, а ещё лучше — в близких друзьях. Они сошлись ещё в молодости и оставались друзьями до сих пор. Цукерман сочувствовал горю друга, когда тот потерял дочь, а вскоре — и жену. Именно раввин Цукерман был тем, кому Сэм рассказывал обо всех своих проблемах, связанных с непокорным, не желающим подчиняться сыном. По большому счёту, Цукерман был для Сэма своего рода советчиком, душеприказчиком и личным психотерапевтом.
— Рад, что вы нашли время, чтобы заглянуть ко мне, ребе[1], — сказал Райхман, наполняя бокал гостя виски. Несмотря на то, что они с Цукерманом были друзьями, он предпочитал обращаться к нему по правилам, принятым среди ашкеназских евреев, и это очень льстило самолюбию раввина.
— Ну что вы, Сэм, — Цукерман развёл руками. — Я всегда рад встрече. Жаль, что не получается видеться чаще. Сами понимаете — дела.
— Ну конечно, — Сэм понимающе кивнул и поднял свой бокал. — Что ж, за встречу, дорогой друг!
Они чокнулись бокалами и выпили. Цукерман лишь слегка пригубил виски. Он никогда не пил много, искренне считая, что алкоголь затмевает разум и развязывает язык. Как говорится у евреев, «вошло вино — вышла тайна»[2]. Сэм же залпом осушил свой бокал, поймав себя на мысли, что в последнее время он пьёт всё чаще и чаще.