Весь район Уайтхолл вскоре был забит полицейскими от края до края, Сент-Джеймсский парк почернел от людей в форме. Одновременно с этим улицы Уайтхолл, Чарлз-стрит, Бердкейдж-уок и восточная сторона Малла были перекрыты для транспорта плотными фалангами конных полицейских, Сент-Джордж-стрит находилась в руках властей, на крыше каждого здания дежурили стражи порядка. Тщательнейшие обыски были проверены в каждом доме, в каждой комнате, из окон которых открывался хоть малейший вид на резиденцию министра иностранных дел. Лондон как будто оказался на военном положении. И в самом деле, двум гвардейским полкам было приказано весь день находиться в состоянии полной боеготовности. В кабинете сэра Филиппа комиссар и Фалмут делали последние попытки переубедить упрямого политика, чья жизнь подверглась опасности.
– Говорю же вам, сэр, – наседал комиссар, – мы сделали все возможное, но мне по-прежнему страшно. Эти люди пугают меня, как что-то сверхъестественное. Меня не покидает ужасное ощущение, что, несмотря на все предосторожности, мы что-то упустили из виду, оставили незащищенным какой-нибудь переулок, который эти дьяволы используют в своих гнусных целях. Смерть этого Маркса лишила меня покоя… Эти «Четверо» не только вездесущи, но и всесильны. Умоляю вас, сэр, ради всего святого, подумайте еще раз, прежде чем окончательно отвергнуть их условия. Ну неужто этот законопроект так необходим, а? – Он выдержал паузу. – Стоит ли из-за него умирать?
Прямота вопроса заставила сэра Филиппа вздрогнуть. Ответил он не сразу, и когда заговорил, в его тихом голосе послышались стальные нотки.
– От своих намерений я не откажусь, – медленно и размеренно произнес он. – Не откажусь ни при каких условиях. Я уже зашел слишком далеко, – продолжил он, жестом останавливая Фалмута, попытавшегося что-то возразить. – Я забыл о страхе, я даже перестал возмущаться. Теперь для меня это вопрос принципа. Прав ли я, когда предлагаю ввести закон, который очистит нашу страну от колоний преступников, причем образованных преступников, которые, сами оставаясь неприкасаемыми для закона, толкают других людей на жестокие преступления и склоняют к предательству? Если прав я, то «Четверо благочестивых» неправы. А может быть, они правы? Может быть, подобная мера несправедлива и ее следует считать проявлением тирании? Варварством, вклинивающимся в самое сердце передовой мысли двадцатого столетия? Анахронизмом? Если эти люди правы, значит, ошибаюсь я. Все сводится к этому, я должен понять, что нужно считать добром, а что злом, и чью точку зрения принимать… И я принимаю свою.
Он посмотрел с холодной, непоколебимой уверенностью на притихших офицеров.
– Я благодарен вам за те меры, которые вы предпринимаете ради моей безопасности, – спокойно добавил он. – Я вел себя глупо, когда противился им.
– Предприняты еще не все меры, – сказал комиссар. – Между шестью и половиной девятого вечера вы должны будете оставаться в вашем рабочем кабинете и ни при каких обстоятельствах не открывать дверь, если к вам кто-то придет… Даже если это буду я или мистер Фалмут. Все это время дверь должна быть заперта. – Поколебавшись, он добавил: – Если вы хотите, чтобы кто-то из нас остался с вами…
– Нет-нет, – поспешил ответить министр, – после вчерашнего маскарада я предпочел бы остаться один.
Глава полиции кивнул.
– Эта комната полностью защищена от любого вторжения анархистов, – сказал он, махнув рукой в сторону. – Ночью мы провели здесь полную проверку, прощупали все: пол, стены, потолок, к ставням приделали стальные щитки.
Он обвел помещение взглядом человека, которому здесь знакома каждая мелочь. Неожиданно для себя он увидел нечто новое – на столе стояла фарфоровая ваза с розами.
– Этого здесь не было, – произнес он, наклоняясь и вдыхая аромат прекрасных цветов.
– Да, – беспечно ответил Рамон. – Мне их сегодня утром прислали из моего дома в Херефорде.
Комиссар оторвал один листик и помял его пальцами.
– Для настоящих цветов выглядят уж слишком естественно, – парадоксально заметил он.
Нюхая розы, он почувствовал, что они что-то ему напоминают. Но что?..
Спускаясь по величественной мраморной лестнице (на каждой второй ступеньке здесь стоял полицейский), он поделился своими мыслями с Фалмутом.
– Нельзя винить старика за его упрямство. Знаете, сегодня я даже начал уважать его намного больше, чем раньше. И все же… – голос его посерьезнел. – Боюсь я… Ох, боюсь…
Фалмут промолчал.
– В записной книжке ничего нет, – продолжил комиссар, – кроме маршрута, которым пришлось бы сэру Филиппу добираться до Даунинг-стрит, 44, если б он захотел попасть туда по задворкам. Если их план строится только на этом, то все это настолько просто, что вызывает тревогу. За этим невинным с виду перечнем улиц чувствуется такой острый, мощный разум, что у меня не остается сомнений: истинный, скрытый смысл этого списка от нас ускользнул.
Он вышел на улицу и стал пробираться сквозь толпу полицейских. Исключительный характер предпринятых полицией мер естественно привел к тому, что публика лишилась источников информации о том, что происходит на Даунинг-стрит. Репортерам доступ к министру и его ближайшему окружению был заказан, поэтому им приходилось довольствоваться скудной информацией, которой весьма неохотно делился Скотленд-Ярд. Правда, их собственные догадки и теории были многочисленны и порой выливались в самые причудливые формы.
«Мегафон», газета, считавшая себя напрямую связанной с «Четверкой благочестивых», делала все невозможное, чтобы разузнать последние новости о продвижении дела. С приходом рокового дня всеобщее возбуждение достигло невероятных масштабов. Каждая выходившая вечерняя газета раскупалась, как только поступала в продажу. Почти ничего, что могло бы удовлетворить вкусы падкой на сенсации публики, в них не было, но газеты хотя бы делились тем малым, что было в их распоряжении. Фотографии сорок четвертого дома на Даунинг-стрит, портреты министра, планы улиц вокруг Министерства иностранных дел с диаграммами, отображающими масштабы мер, предпринимаемых полицией, выделялись на фоне колонок, в десятый раз повторяющих «биографии» «Четверых», составленные на основании того, что было известно об их преступлениях.
И когда напряжение достигло высшей точки, когда весь Лондон, вся Англия, весь цивилизованный мир говорили только об одном, известие о гибели Маркса произвело впечатление разорвавшейся бомбы.
Первое появившееся в прессе сообщение о смерти Маркса – которого считали то одним из сыщиков, занятых этим делом, то офицером заграничной полиции, а то и самим Фалмутом – было озаглавлено просто: «Самоубийство в вагоне», но очень скоро всплыло его истинное значение. В считанные минуты рассказы об этой трагедии, хоть и не слишком подробные, заполонили страницы газет. Все дело представлялось сплошной загадкой. Кто этот бедно одетый человек, какую роль играл он в этом деле, как встретил свою смерть? Такие вопросы захватили мир, и мало-помалу дотошные журналисты сумели выяснить истину. И в довершение всего началось великое пришествие полицейских в Уайтхолл. Стало очевидно, какое огромное значение придают власти происходящему.
«Весь Уайтхолл лежал передо мной как на ладони, – писал в “Мегафоне” Смит. – И надо сказать, что зрелища столь поразительного Лондон еще не видел. Перед моими глазами простиралось настоящее море черных шлемов, заполонившее широкую улицу от края до края. Полиция! Все вокруг было черно от полиции. Стражи порядка толпились в переулках, они наводнили парк. Нет, они не выстроились кордонами, они стояли сплошной массой, через которую невозможно пробиться».
Полицейское руководство решило исключить всякую случайность. Если бы они были уверены, что на хитрость достаточно ответить хитростью, что сноровке противника можно противопоставить свою сноровку, а уловкам – контруловки, они бы ограничились обычным кольцом вокруг защищаемого. Но они понимали, что их враг слишком искусен, что ставки в этой игре слишком высоки, чтобы полагаться на стратегию… Это был тот случай, который требовал применения грубой силы. Сейчас, когда с тех пор прошло уже столько времени, трудно себе представить весь тот ужас, который «Четверо благочестивых» внушили самой совершенной полицейской машине в мире, трудно осознать ту панику, которая охватила организацию, славящуюся своим здравомыслием и хладнокровием.