Из принципа взаимности следует, что возместить причиненный ущерб можно одним лишь способом: восстановив прежнее положение вещей. Всевозможные покаянные самоистязания Вольней считает каким-то извращением, деморализующим человека и толкающим его на преступления, — еще один удар по церкви и по церковным представлениям о воздаянии земном и загробном.
Образцовый гражданин Вольнея — человек холодный. Катехизис написан сухо, угловатым слогом, не рассчитывает на какие-либо эмоции даже там, где мы привыкли их ожидать, например в семейной жизни. Родители воспитывают детей как своих позднейших опекунов, сыновняя и дочерняя любовь выражается в том, «чтобы делать полезное себе и своим родителям». Дети должны возместить родителям труды и расходы, затраченные на их воспитание, а выражать привязанность к матери и отцу — в наших собственных интересах; ведь тот, кто плохо обращается со своими родителями, дает дурной пример своим детям и должен ожидать от них такого же обращения. Супружеская любовь также основана на собственном интересе: «Супруги, которые друг друга не любят, наполняют дом ссорами и беспокойством, разжигают войну между детьми и прислугой, попустительствуют развитию дурных привычек у тех и других; каждый домочадец транжирит, грабит, крадет на свой страх и риск; доходы улетучиваются, не принося сколько-нибудь заметной пользы, появляются долги, недовольные супруги избегают друг друга, судятся, и семья, доведенная до разорения, унижения и нужды, распадается окончательно» («Катехизис», с. 143-144).
Некоторые авторы склонны объяснять сухость «Катехизиса» характером самого Вольнея: поскольку тот воспитывался вне семьи, традиция изображает его человеком холодным. Следует, однако, помнить, что эта сухость носит у Вольнея программный характер. Ведь он как раз и хотел показать, что можно построить гармоничную общественную жизнь исходя из одной лишь присущей всем людям склонности заботиться о собственных интересах, которые в последней инстанции оказываются всегда защитой собственного существования. Так Вольней понимал рациональность своей этики. Только при этом условии она становилась «наукой физической и геометрической».
В предисловии к изданию «Катехизиса» 1826 г. (написанном, вероятней всего, самим Вольнеем) мы читаем, что моралисты доселе относились к человеку как к ребенку, которого уговаривают вести себя хорошо, пугая его привидениями или покойниками; «но теперь, когда род человеческий повзрослел, пора обратиться к разуму, пора убедить людей, что стремление к совершенствованию можно вывести из их собственной конституции»[509].
6. Общая характеристика Вольнея на фоне других мыслителей эпохи
В начале этой главы говорилось, что Вольней заинтересовал нас, во-первых, из-за своей исторической роли (участие в составлении этической части «Декларации прав»), во-вторых, как типичный французский моралист предреволюционной эпохи. В какой степени люди, связанные так или иначе с «Энциклопедией», повлияли на лозунги «Декларации прав», прекрасно показывает именно «Катехизис» Вольнея. С предреволюционными моралистами Вольнея роднит желание «построить этику по образцу экспериментальной физики», как говорил Гельвеций. И по своей проблематике, и по содержанию, и по способу обоснования она была направлена против религиозной этики — у Вольнея совершенно открыто, более осторожно у Гельвеция, который предпочитал нападки на религию вкладывать в чужие уста.
Что касается проблематики, то речь шла уже не о спасении души, но об устройстве общественной жизни, которое сделало бы каждого счастливым здесь, на земле. Требуя обоснования любой этической нормы, эта этика противостояла заповедям откровения, возвещенным с небес, и выступала против включения в моральные катехизисы убеждений, поддерживаемых исключительно силой традиции. Исходной точкой, общей для всех этих просветительских систем, было определенное представление о человеке и его природе, то есть определенные психологические тезисы. В то время как христианская этика требовала подавления человеческой природы, испорченной первородным грехом, просветители призывали прислушаться к ее голосу. А голос этот говорил, что каждый человек руководствуется прежде всего (если не исключительно) собственным интересом — факт, который следует принять, вместо того чтобы безнадежно бороться с ним. Но тут возникал вопрос о согласовании обязанностей человека с его интересами. В письме Фридриху II от 21 января 1770 г. Д'Аламбер писал: «Источник нравственности и счастья — в тесной связи между нашим истинным интересом и исполнением наших обязанностей»; однако он понимал, как трудно убедить умирающих с голоду в том, что их истинный интерес заставляет их быть добродетельными, даже если можно согрешить безнаказанно. «Если бы мне удалось, — читаем мы в том же письме, — найти удовлетворительное решение этой проблемы, я бы давно уже составил нравственный катехизис»[510].
Для Вольнея это не было бы проблемой: он не замечал противоречия интересов, а следовательно, и противоречия между собственным интересом и долгом. Наш долг — помогать другим, но таков же и наш интерес, ведь тот, кто не помогает другим, не может рассчитывать на помощь, а тот, кто посягает на чужое имущество, не может рассчитывать на уважение других к его собственному имуществу. Это равновесие охраняется санкциями, которые можно было бы назвать «естественными» по аналогии с естественными наказаниями у Руссо. Холод в комнате, как помним, был естественным наказанием для Эмиля, разбившего оконное стекло. Для Гельвеция гармония интересов не гарантировалась так «естественно» и так автоматически, но требовала искусного законодателя, который при помощи системы наказаний и поощрений добился бы, чтобы добродетель окупала себя, а проступок оказывался бы всегда просчетом. Впоследствии эта утопия «совершенного законодательства», которую Плеханов считал характерной для XVIII века буржуазной утопией, поразила Бентама. В то время как у Гельвеция царит искусственное согласие интересов, у Вольнея оно скорее естественное. Такое различие было связано с тем, что Вольней больше, чем Гельвеций, привык мыслить в биологических категориях. Хотя Гельвеций и в законодательстве, и в морали хотел в качестве исходной точки взять некие первичные и всеобщие человеческие склонности (например, стремление избегать страданий и искать наслаждения), однако признание таких неизменных факторов не мешало ему с исключительной силой и настойчивостью утверждать, что склад человеческого ума полностью зависит от обстоятельств, в которых он формируется: от формы правления, от законодательства и от приобретенных в этих обстоятельствах привычек.
Мы уже упомянули, что в этике Вольнея, как и в этике большинства его современников, природа человека, вопреки религиозной этике, принимается такой, какова она есть. «Подавленные страсти, — говорит Дидро, — низводят выдающихся людей с их высоты. Принуждение уничтожает величие и энергию природы»[511]. В то время как христианская этика провозглашала необходимость обуздания грешной природы человека, просветительская этика вовсе не требует от человека преодолевать собственную природу. Принуждать себя к чему-либо — «совершенно не во вкусе времени», как писал один из современников Вольнея. «Некоторые авторы, — замечает не без иронии Вовенарг, — смотрят на нравственность так же, как на современную архитектуру, в которой ищут прежде всего удобства»[512]. И в самом деле, этика Вольнея не знает самоотречения и героизма, связанных с конфликтами: ведь конфликтов у него нет. Счастье, которое он обещает, — спокойное счастье, жизнь в безопасности и блаженном достатке (douce aisance). Этот блаженный достаток для него чрезвычайно важен; восхваляя определенное поведение, он не забывает подчеркнуть, какие финансовые выгоды оно обеспечивает; а жизнь в бедности — обычная у него угроза, когда ему надо кого-либо от чего-либо отговорить.