Известна средневековая критика придворной культуры, предпринятая Иоанном из Солсбери в сочинении «Поликрат»[144]. Нападки на придворных и придворные нравы становятся особенно резкими по мере возрастания роли дворов в эпоху Возрождения. «Вообразите себе, — писал о государях Эразм Роттердамский в «Похвале глупости», — а ведь это встречается и в жизни, — человека невежественного в законах, чуть не прямого врага общественного блага, преследующего единственно свои личные выгоды, преданного сладострастию, ненавистника учености, ненавистника истины и свободы...» «А что сказать о придворных вельможах? — читаем мы дальше. — Нет, пожалуй, ничего раболепнее, низкопоклоннее, пошлее и гнуснее их, а между тем во всех делах они хотят быть первыми». «Спят они до полудня; наемный попик стоит наготове возле постели и, лишь только господин пробудится, тотчас же наспех правит службу. Засим следует завтрак, по окончании которого почти тут же подают обед. Затем кости, бирюльки, пари, скоморохи, шуты, потаскухи, забавы и потехи»[145].
В книге П. М. Смит «Антипридворное течение во французской литературе XVI века» дается обзор многочисленных сочинений, посвященных придворной жизни. Так, Ла Бети в написанном в середине XVI века трактате «Рассуждения о добровольном прислужничестве» объявляет круг приспешников государя опорой тирании, поработившей страну. Это сообщники преступлений тирана, его товарищи по развлечениям, потворники его страстей. Если Макиавелли видел в подобных людях угрозу власти государя, то здесь они служат его опорой. В рассматриваемую П. М. Смит эпоху возникает понятие «людей, готовых к услугам» («homme de servis, gens de servis»), которые пойдут на что угодно и которых можно использовать для чего угодно. Ихлозунг — «приспособиться»[146]. Многие писатели той эпохи возмущались обычным во Франции мужеложством, благодаря которому женообразные «mignons» [Милочки (франц.)]приобретали благосклонность своего господина. Ронсар, между прочим, писал о них в таких выражениях, что его сонеты не могли быть напечатаны при его жизни.
Если речь идет о критиках придворной жизни, стоит еще раз вернуться к Лабрюйеру, чтобы дополнить характеристику, послужившую эпиграфом к этой главе. «Человек, знающий двор, — пишет он, — всегда владеет своим лицом, взглядом, жестами; он скрытен и непроницаем, умеет таить недоброжелательство, улыбаться врагам, держать в узде свой нрав, прятать страсти, думать одно, а говорить другое и поступать наперекор собственным чувствам. Это утонченное притворство не что иное, как обыкновенное двуличие» («Характеры», VIII, 2)[147]. «Кто поверит, что спектакли, громовые рукоплескания в театрах Мольера и Арлекина, обеды, охота, балет и военные парады служат лишь прикрытием для бесчисленных тревог, забот и расчетов, опасений и надежд, неистовых радостей и серьезных дел?» (VIII, 63).
Не ждите искренности, откровенности, справедливости, помощи, благожелательности от человека, который недавно явился ко двору с намерением возвыситься (VIII, 62). При дворе, впрочем, нужны и плуты. Подчас они просто незаменимы: «Честь, добродетель, совесть — все это похвальные, но часто бесполезные достоинства. Мало ли случаев, когда порядочность только мешает?» (VIII, 53).
«Характеры» Лабрюйера в своем окончательном виде были опубликованы в 1696 году. Полвека спустя еще более резко отзывался о придворных Монтескье.
ГЛАВА VII ДЖЕНТЛЬМЕН
Доброе имя, доброе имя, доброе имя!
Я потерял свое доброе имя,
бессмертную часть самого себя.
Шекспир. Отелло, II, 3
Прослеживая дальнейшие судьбы рыцарского этоса, мы встречаем образец джентльмена. Трудно указать образец, влияние которого распространялось бы так широко, и притом не только в обществе, где он возник, но и за его пределами, образец равной интеграционной силы, образец, который в такой же степени унифицировал бы общество, преодолевая классовые и национальные барьеры. «Джентльмен, настоящий джентльмен, — писал поклонник и знаток Англии Андре Моруа, — это наиболее привлекательный тип в эволюции млекопитающих». Согласно шутливому замечанию, которое я уже имела случай цитировать, образец джентльмена в качестве экспортного товара больше содействовал престижу Англии, чем экспорт английского угля. Английское общество приняло его в качестве своего так же, как оно приняло наименование улиц и парков в честь аристократов и поправляло иностранцев, недостаточно знакомых с местными обычаями, которые говорили «Ньютон» вместо «сэр Исаак Ньютон».
Что можно сказать о происхождении и истории этого образца? Известное двустишие XII столетия:
When Adam delved and Eve span,
Who was then the gentleman?
[148] свидетельствует об употреблении слова «джентльмен» для обозначения человека, который не трудится — во всяком случае, руками. В 1400 г., говорится в «Британской энциклопедии», «джентльмен» значило то же самое, что «generosus» (благороднорожденный) и «generosifilus» (сын благороднорожденного), и не связывалось с принадлежностью к определенной группе. Лишь около 1414 г. в судебных реестрах это слово начинает означать определенную социальную категорию — младших сыновей, лишенных наследства в силу обычая единонаследия. Не желая, чтобы их принимали за йоменов или франклинов[149], которых они ставили ниже себя, они именовали себя «джентльменами».
В «Буржуазной морали» я писала о стараниях буржуа дать такое определение джентльмена, которое подошло бы к разбогатевшим мещанам. Типичным примером было предпринятое Даниелем Дефо различение между джентльменами по происхождению и джентльменами по воспитанию и образованию. Лишь последние, по его мнению, заслуживают звания джентльмена. Это происходило уже в XVIII веке, когда возросло и значение, и притязания «среднего класса»; но тенденция ставить происхождение позади личных достоинств джентльмена появилась гораздо раньше. Эти достоинства выдвигает на первый план Чосер, происходивший из разбогатевшей бюргерской семьи. Еще раньше мнение, согласно которому благородство определяется исключительно характером, упорно повторяется во Франции. Около 1290 г. Жан де Мён, соавтор «Романа о Розе», обстоятельно доказывал, что благородство зависит от добродетелей человека. Персонифицированная Природа говорит здесь: «Привычно слушать от людей, // Надутых важностью своей, // Что человек, чей знатен род // (Как говорит о нем народ), // По праву самого рожденья // Заслуживает предпочтенья // Пред тем, кто на земле корпит // И, не трудясь, не будет сыт. // По мне же, благороден тот, // Кто добродетелью живет, // А подлым я б назвать могла // Того лишь, чьи дурны дела». «Чтоб благородство сохранить, — читаем мы дальше, — Достойным предков надо быть, // Что славное сыскали имя // В свой век заслугами своими. // Но предки, век окончив свой, // Заслуги унесли с собой, // Оставив лишь богатство детям. // Они ж довольствуются этим // И, кроме этого, у них // Заслуг нет вовсе никаких, // Когда достойными делами // Они не вознесутся сами»[150].
«Роман о Розе»[151] историки литературы относят к мещанской литературе[152], между прочим, на основании характерной для него женофобии, заставляющей вспомнить Гесиода, а также на основании большего, чем это принято у благороднорожденных, уважения к образованности. Женщина, согласно автору, не различает между добром и злом. Поэтому слишком доверять ей не стоит: доверить тайну женщине — значит довериться ее чарам. Что же касается ученых познаний, то духовные особы, утверждает автор романа, скорее способны быть благородными, учтивыми и разумными, чем неученые принцы и короли; ведь из книг они узнают, как надо и как не надо поступать. Следует также с большим почтением относиться к клирикам, которые воспитывают свой ум и стараются практиковать добродетели, описанные в книгах. Однако люди, занимающиеся философией, бедно одеты, обременены долгами и не окружены почтением, хотя они благороднее тех, кто проводит время в охоте на зайцев. Рыцарской традиции такое уважение к учености, вообще говоря, не свойственно. Отношение к труду в этом романе тоже иное. Те, кто желает считаться благородными (la noblesse), должны избегать высокомерия и праздности, блюсти свою честь и вести себя рыцарски. Их занятием должно быть рыцарское ремесло и воспитание умов[153].