Литмир - Электронная Библиотека

«Байрон говорил, что никогда не возьмется описывать страну, которой не видал бы собственными глазами. Однако ж в „Дон-Жуане“ описывает он Россию, зато приметны некоторые погрешности противу местности. Например, он говорит о грязи улиц Измаила; Дон-Жуан отправляется в Петербург в кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге. Измаил взят был зимою, в жестокий мороз. На улицах неприятельские трупы прикрыты были снегом, и победитель ехал по ним, удивляясь опрятности города: Помилуй бог, как чисто!.. Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста. Есть и другие ошибки, более важные...»

«Байрон много читал и расспрашивал о России, — продолжает Пушкин. — Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее новейшую историю» [91, с. 59]. Таким образом, критик проявляет строгую объективность, но отнюдь не склонен извинять «погрешности» Байрона. Его резюме сводится, примерно, к следующему: вот видите, перед нами великий поэт, к тому же знающий и любящий Россию, но он пошел «противу себя», отступил от своего же правила и потому допустил непростительные ошибки. В небольшой заметке о Байроне Пушкин как бы предупреждал дальновидно против пресловутой «развесистой клюквы», без которой не могли обойтись (да, по правде сказать, и до сих пор не обходятся!) кое-какие авторы, писавшие о нашей стране.

Да, можно с уверенностью сказать, что Пушкин не давал в обиду историю Родины. Возражая на один из клеветнических наветов со стороны Булгарина, он не преминул поправить историка Голикова, назвавшего Абрама Ганнибала камердинером государя. Пушкин возразил, что у Петра Первого были не камердинеры, а денщики. Возможно, что поэта покоробил какой-то лакейский «оттенок» в слове «камердинер», унижавший его прадеда. Явно с целью поднять значение слова «денщик» он нашел нужным прибавить, что среди денщиков великого преобразователя России были Орлов и Румянцев — родоначальники исторических фамилий [91, с. 182].

В примечании к статье М. Погодина «Прогулка но Москве», предназначенной для журнала «Современник», но не пропущенной цензурой, Пушкин опровергал домыслы некоего историка, который огульно зачислил Кузьму Минина в бояре и утверждал, что спесивые вельможи не допустили его в думу. Издатель «Современника» уточнил: «Минин никогда не бывал боярином; он в думе заседал как думный дворянин; в 1616 их было всего два: он и Гаврило Пушкин» [91, с. 432-433].

Конечно, обостренная чуткость Пушкина к упомянутым неточностям может объясняться и тем, что его больно язвила всякая неправда, задевавшая его предков. Но, с другой стороны, если в приведенных замечаниях и есть личный элемент, нельзя не признать, что личность Пушкина как литератора, журналиста, издателя проявлялась именно в нетерпимом отношении ко всему тому, что пачкало «святой печатный лист» и что он предлагал «мучить казнию стыда». (Характерно, что в четвертом томе «Словаря языка Пушкина» слово «точность» и производные от него зарегистрированы шестьдесят восемь раз — это одно из любимых слов великого поэта и мыслителя.)

Не следует думать, что Пушкин реагировал только на слишком уж грубые передержки, инсинуации и жестокое попрание истины, как, например, в писаниях Булгарина и ему подобных. Его порой раздражало, а порой смешило вообще обилие разных нелепостей в тогдашней прессе. Он и хорошее средство для борьбы с этакой напастью предлагал — силу общественного мнения. Такое предложение было сделано в письме к брату Льву, отправленном из Кишинева в первых числах января 1823 года: «Душа моя, как перевести по-русски bévues? — должно бы издавать у нас журнал Revue des Bévues. Мы поместили бы там выписки из критик Воейкова, полудневную денницу Рылеева, его же герб российский на вратах византийских (во время Олега герба русского не было, а двуглавый орел есть герб византийский и значит разделение Империи на Западную и Восточную — у нас же он ничего не значит). Поверишь ли, мой милый, что нельзя прочесть ни одной статьи ваших журналов, чтоб не найти с десяток этих bevues, поговори °б этом с нашими да похлопочи о книгах» [92, с. 52].

Слово «bevue» переводится как «промах», «ошибка». Из контекста письма можно заключить, что предложение издавать журнал «Обозрение промахов», скорее всего, было шуточным (под конец жизни Пушкин высказывался более сурово: «Нелепость, как и глупость, подлежит осмеянию общества и не вызывает на себя действия закона» [91, с. 409]. Но и в мимолетной шутке гения подчас заложена плодотворная идея. Во всяком случае предложение выносить на всеобщее обозрение и бичевать разные «bevues» и «шалости пера» нашло деятельную поддержку и осуществилось в позднейшей отечественной журналистике. Забегая несколько вперед, напомним, что редакция периодического издания «Красоты штиля», выпускавшегося «Службой оздоровления языка» при Московском кабинете печати в 1929–1930 годы, не скрывала, что инициатива этого издания восходит к Пушкину.

Пушкин не создал развернутую апологию точности, но своими размышлениями и замечаниями наметил чертеж, по которому продолжали строить другие. Как раз в статье о сочинениях Пушкина, опубликованной в «Современнике» за 1855 год, Н.Г.Чернышевский напомнил «простое правило всякой человеческой деятельности, а не одного только эстетического мира» — «обдумывай, обдумывай и обдумывай, потом ничего не будет стоить написать; а написанное необдуманно само ничего не стоит; или, попросту выражаясь, пять раз примерь (так у Чернышевского. — О. Р.), раз отрежь...» [124, с. 456]. В его теоретических высказываниях и журнальной практике этические взгляды Пушкина на «печатный лист» получили достойное развитие. Более того, Чернышевский отчетливо показал, что точность является важнейшим элементом стиля писателя.

Для Чернышевского с его возвышенным, рыцарственным отношением к печатному слову делом авторской чести была нерушимость того, что создано долгим и упорным литературным трудом. Как же он стоек и непреклонен в категорическом требовании к издателю: «Прошу Вас передать от меня лицу, читающему (или лицам, читающим) редакциную корректуру перевода Вебера, мое приказание помнить, что такой писатель, как я, не нуждается в чужих исправлениях того, что он пишет» [125, с. 773].

Пусть не покажется кому-либо, что в приведенной цитате говорит ущемленная авторская гордость. Из следующего письма совершенно очевидно, что Чернышевский решительно отстаивал свой текст от неумелых, доморощенных поправок: «Они действительно нелепы и навлекают справедливые насмешки на мой перевод Вебера; благодаря этим поправкам перевод представляется работой человека безграмотного, не знающего истории и слишком плохо знающего немецкий язык» [125, с.818].

Подумаем вместе: разве это не достойная уважения позиция литератора, видящего свой долг не только в том, чтобы написать и сдать в печать высококачественное произведение, но и в том, чтобы проследить, в каком виде написанное им дойдет до читателя?

Подлинный подвижник литературного труда, Чернышевский неотступно следовал раз и навсегда установленным принципам. Ряд его писем показывает, какие «муки точности» испытывал Николай Гаврилович, когда в последние месяцы жизни доводил до печати «Материалы для биографии Н.А. Добролюбова».

Больной, измученный полицейскими гонениями, на пределе жизненных сил, он не в состоянии обходиться без молодых, расторопных помощников, но одно лишь никому не может доверить — право на точность. Чернышевский добивается, чтобы ему на Волгу присылали корректуры «Материалов», которые набираются и печатаются в Москве. Своему доверенному лицу И.И. Барышеву он пишет: «Читать корректуры мне самому — дело необходимое, потому Что при множестве переделок текста неизбежно остаются недосмотры, заметить и поправить которые могу только я». Чтобы понять, какую непомерную ношу он взваливал на себя, достаточно вчитаться в постскриптум цитируемого письма: «Корректуры, сколько бы ни было прислано за один раз, хоть бы пять печатных листов, буду возвращать с первой отходящей почтой, то есть утром после дня получения» [125, с. 886].

4
{"b":"573920","o":1}