Нижняя терраса дебаркадера, где в белесом свете ацетиленовой лампы сидел курьер, служила, по сути дела, местом спуска на воду лодок. От деревянного строения лодочного «гаража» через небольшой мост к террасе шла узкоколейка, по которой передвигалась небольшая железная платформа для доставки лодок. От реки террасу отделял откидной деревянный барьер, у которого болтался какой-то плот.
Молодой человек в штатском платье, увидев высокопоставленных офицеров, вскочил с перевернутой лодки, на которой он сидел, вытянулся по стойке «смирно» и, откозыряв, сказал:
— Честь имею доложить, прапорщик, уйфалушский Эгон Эндре Маршалко!
— Вольно! — помолчав, скомандовал Хорти и спросил: — Warum sind Sie in Zivil?[14]
— Честь имею доложить, я только что прибыл. Я не решился тратить время, чтобы переоде…
— Итак? — нетерпеливо прервал его Хорти.
Прапорщик Маршалко расстегнул кобуру, извлек из нее револьвер, а вслед за ним слегка помятый, сложенный вчетверо листок бумаги. Он протянул его Хорти, тот внимательно прочел, на миг задумался, потом передал листок генералу Шоошу. Донесение капитана Ранценбергера было кратким, он информировал командование о том, что аванпосты румынских частей переправились через Тису у устья Кёрёша, даже гораздо ниже, у Миндсента, и веером продвигаются вперед к линии железной дороги, пролегающей между Кечкеметом и Киштелеком. Кечкемета они уже достигли и по не подтвержденным, но и не опровергнутым данным вошли в предместье Будапешта.
Хорти нахмурил лоб и в безмолвном ожидании поглядывал то на одного, то на другого генерала. Шоош поглаживал усы, покашливал, а генерал Бернатский, скривив рот, перечитывал донесение вновь.
— Прошляпили Будапешт! — забывшись и бледнея от гнева, выпалил Пронаи.
— Господин капитан! — предупреждающе бросил генерал Бернатский.
Пронаи щелкнул каблуками и поклонился.
«Катись ты к чертовой матери!» — мысленно выругался он и взглянул на Бернатского.
Прапорщик Маршалко, принесший недобрую весть, стоял и сквозь ресницы смотрел на своих кумиров, на этих высокопоставленных вояк, которые не обращали на него, безымянного курьера, никакого внимания. А он был бледен от снедавшей его тоски — сколько раз он рисовал в своем воображении этот миг, когда предстанет перед верховным главнокомандующим; он охотно совершил бы сейчас что угодно, что-либо необыкновенное, сверхчеловеческое, только бы они наконец заметили: вот он стоит, прапорщик, уйфалушский Эгон Эндре Маршалко, преданный и готовый на все. Увы, без приказа он не смел и пошевелиться, без вопроса не мог и заговорить.
Прапорщик Маршалко уже более трех недель проживал в Сегеде и ходил словно хмельной среди многих сотен контрреволюционных офицеров, ищущих приключений и ведущих в настоящий момент бедственный образ жизни: снедаемые честолюбием, в горячечном возбуждении, они готовы были совершить любой безрассудный поступок. После того как Маршалко в начале июня покинул красный Будапешт, то есть когда его самого и его товарищей определенные круги — Йожеф Хаубрих, один высокопоставленный офицер генерального штаба, итальянский подполковник Романелли и некий лидер социал-демократов — совершенно непостижимым образом вырвали из рук революционного трибунала, он и его приятели по приказу свыше отправились в Секешфехервар и явились в штаб II корпуса венгерской Красной армии. Там за подписью начальника генерального штаба Краененброека им были выданы удостоверения, с которыми они отбыли в Боньхад в качестве государственных контролеров конской ярмарки. Оттуда в экипаже весьма гостеприимного замка Перцел он и еще трое офицеров спокойно перекочевали в селение Надашд, расположенное близ демаркационной линии, где известный старый контрабандист по имени Таржо за синие деньги, по сотне крон с брата, пешочком переправил их через границу. Так они оказались в Пече, а затем с помощью сербских штабных офицеров прибыли поездом в Рёске. Там они предстали перед французами и, как проверенные контрреволюционеры, о чем свидетельствовали обнаруженные в их карманах несколько более или менее важных шпионских донесений, относящихся к венгерской Красной армии, прямиком проехали в Сегед. Это была в те времена хорошо налаженная, надежная трасса из Задунайского края на Сегед, по которой переправлялся озлобленный венгерский контрреволюционный сброд. Путь лежал через Боньхад, сентегатский замок барона Бидермана и гёрёшгальское поместье Надоши, где господам офицерам была предоставлена возможность даже вписать строки в семейный альбом. По прибытии в Сегед они услышали новость, что некоторые политические деятели в Будапеште, поверив ноте французского премьера Клемансо, по доброй воле приостановили победоносное наступление Красной армии в Верхней Венгрии против чешских наемников, выступавших под итальянским командованием; и здесь же говорили с надеждой о том, что в стоявших у Тисы вооруженных до зубов румынских частях наблюдается определенное оживление.
Четверо молодых офицеров едва лишь успели с дороги умыться, как тотчас помчались в отель «Кашш», служивший местом сбора политиков и офицеров. Они заняли столик в саду и сидели там в несколько унылом настроении — ими не интересовалась ни одна живая тварь, кругом расположились большеголовые политики, помещики и известные военные, а их не знал никто. Они заказали кофе со сливками. За длинным штабным столом, стоявшим рядом с их столиком, приятный пожилой господин, говорящий скороговоркой, — как выяснилось, это был Мориц Перцел, руководитель пресс-бюро при правительстве Абрахама, — выступал с пространной политической речью; он говорил достаточно громко и не скрывал своего мнения даже о будапештских социал-демократах.
— Но, Мориц, помилуй! — заметил кто-то.
— Никаких но! — отрезал оратор. — Знайте, что и среди них встречается сколько угодно руководителей, обладающих чувством порядочности, не одобряющих чудовищную жестокость красных! В интересах нации с ними действительно следовало бы установить постоянный контакт!
— Тьфу! — вырвалось у какого-то артиллерийского капитана.
Этого Перцел, к счастью, не слышал; он сообщил свежую информацию о последней важной речи лидера социал-демократов Якаба Велтнера, которую тот произнес на заседании Будапештского рабочего совета и которая была посвящена необходимости смягчения беспощадного красного террора; лидер ратовал за то, чтобы насилие, направленное против буржуазных слоев населения в связи с их противодействием, было заменено убеждением и разумными доводами, и назвал это первоочередной обязанностью социалиста. — Сердобольный Якаб! — насмешливо уронил артиллерийский капитан.
В это время один правый журналист рассказал несколько весьма любопытных историй о Велтнере, который прежде был тоже журналистом, а позднее, сделавшись торговцем марками и рекламным агентом, сумел хорошо постоять за себя. Журналист вспомнил, что Велтнер был заядлым картежником; но во времена пролетарской диктатуры, да и уже после революции Каройи карточная игра стала затруднительной. По реляции гусарского капитана Кальмана Ратца, приятеля Миклоша Козмы, этот руководящий деятель социал-демократов во время революции Каройи должен был принять депутацию офицеров для переговоров относительно присоединения к социал-демократическому профсоюзу. Они явились в клуб писателей и журналистов, где сей муж, не прерывая карточной игры, заявил, что сейчас он занят, пускай придут в другое время.
— Мягкотелый коллега! — язвил циничный правый журналист (впоследствии он много лет редактировал отдел кроссвордов в «Непсава»). — Сей пресловутый господин еврей считает актом величайшей бесчеловечности запрещение людоедства, ведь бедные каннибалы тогда погибнут от голода!
О, прапорщик Маршалко никогда, никогда не забудет день своего прибытия в Сегед! Это произошло как раз 14 июля, в день французского национального праздника, в ослепительный летний день. На бульваре французы устроили концерт военного оркестра. Маршалко и его приятелями при виде блестящих женщин, господ, облаченных в белые полотняные костюмы, офицеров в лаковых ботинках овладело какое-то исступление. Маршалко искрящимися глазами пожирал красавицу графиню Шалм, элегантную госпожу Экхардт, высокомерную дочь графа Н. с лошадиной физиономией. Оркестр, состоящий из сенегальцев, быстрым французским походным маршем, граничащим с бегом, обошел весь город. Впереди музыкантов, наряженных в красные фески, шел огромного роста, черный как сажа, с курчавой бородой капельмейстер и взмахивал в воздухе короткой и тяжелой, украшенной металлической чеканкой, дирижерской палкой. За ним шли барабанщики, потом дудочники с короткими дудками, издающими непривычный пронзительный звук, и кларнетисты. Замыкали шествие трубачи и тарелочники. Сперва раздалась быстрая барабанная дробь, потом пронзительно заголосили дудки; но тут трубачи вскинули вверх свои инструменты, с ловкостью жонглеров перехватили их и принялись дуть. За трубами загремели тарелки. Играли экзотический марш сенегальцев; музыканты в красных фесках вышагивали по проспекту Болдогассонь, за ними по асфальту неслась босоногая веселая детвора. На конях, вычищенных до блеска, кое-где в белых тюрбанах и шальварах, подпоясанных красными кушаками, двигался в город отряд спаги. Под памятником на площади Сечени низкорослые тонкинские матросы танцевали с визжащими девушками; на террасе кафе «Тиса» сидели венгерские офицеры в головных уборах с журавлиным пером и местные актеры; несколько легковых машин марки «Рено» катили с французскими штабными офицерами. Нигде не было видно красных флагов, повсюду реяли стяги с изображением девы Марии и трехцветные французские флаги; вечером ветерок принес звуки горна, игравшего сбор в казарме на площади Марса; в синагоге раввин Шаму Биедл призвал молящихся прочесть короткую молитву за президента Французской республики Раймона Пуанкаре; избитые до полусмерти коммунисты, заключенные в тюрьму «Чиллаг», через оконце своей камеры могли внимать праздничным звукам города: колокольному звону католической церкви, позывным Всевенгерского союза вооруженных сил и сенегальским маршам. Прапорщик Маршалко и два его приятеля были расквартированы в какой-то школе. Маршалко в первую ночь не мог сомкнуть глаз, снедаемый нетерпением и безудержной энергией; он был взвинчен до предела богатыми красками города, и его приводило в отчаяние сознание своей безвестности; сжав кулаки, он в конце концов заснул, словно какой-нибудь сегедский Растиньяк, и увидел во сне горделивую дочь графа Н. с лошадиной физиономией.