31 марта
Жизнь богата чудесами. Разве не чудо, что я каждый день, вот уже 4 дня вижу Ольгу. И тогда, когда это казалось уже навеки невозможно. И когда это стало так вопиюще нужно (ввиду ощущения близости конца).
Читаю Ольгины дневники от самых предрассветных лет юности. Свежесть. “Радость жизни”. Купаешься в этих серебристых и золотых струйках (похожих на Арагву с ее ручейковыми, кристально чистыми излучинами и тысячью разветвлений). Купаешься не отрываясь и выходишь как из легендарной source de la Jouvence[187] Средневековья – помолодевшим.
Ольга мне: “Вы еще не знаете, среди людей есть гады. Гады, которым естественно выделять ядовитую слюну, жалить, извиваться. Они хотят вредить, не могут не вредить…”
Это мы все знали со школьной скамьи, когда повстречались с шекспировским Яго, с Тартюфом, с Фафниром и еще раньше с Бабой-ягой. Но все это, пожалуй, и оставалось там, где Баба-яга, как миф, как презумпция мирового зла.
И страшно в убежденной лиричности Ольгиных слов их, по-видимому, фактическое, глубоко ранившее мимозное сердце, обоснование. Божья коровка вплотную встретилась где-то с ехидной. Не пожрала ее ехидна, но облила ядом, от которого обгорела кожа души. Недаром у Ольги какой-то полусожженный вид.
У выхода из булочной в 10-м часу вечера попала в группу деревенских ребят от 8 до 15 лет. Молча расступились, и только один сказал несмело:
– …Дала бы, тетенька, хлебца.
Что за лица! Испитые, серые, с провалившимися глазами, где застыло терпеливое отчаяние. Я вернулась к продавщице и попросила разрезать мои 2 фунта на 6 кусков. Мне показалось, что мальчиков шесть. Но, когда стала раздавать это мелкое подаяние (причем каждый в ту же секунду начинал жевать его), я увидела, что одному, самому младшему мальчонке не хватило куска.
– Как же теперь быть? – вырвалось у меня. – Хлеба больше нет.
И тут двое старших с мягкой деликатной улыбкой сказали:
– Ничего, тетенька, мы поделимся.
Успокоительно сказали. И на моих глазах, отщипнув по кусочку от своих ломтиков, протянули малышу. Опять лепта вдовицы.
1–2 апреля
Дионисия моя просит “хренку, горчицы, чесночку”. Обыкновенно она ничего не просила. Боюсь, что там у них цинга (под Мариинском, в Западной Сибири). Испытание испытанию – рознь. Есть такие, перед которыми содрогается душа. К ним принадлежат для меня те болезни, где как-то жестоко и унизительно изменяются ткани плоти. Где возможен запах разложения (рак, цинга, проказа).
Жестоко и унизительно то, что я смогу послать лишь в самых ничтожных дозах “горчичку, хренок и чесночок” (Дионисии). Не справляюсь с посылочкой так, чтобы она по-настоящему облегчила жизнь дорогого человека. Не умею прирабатывать. Нет энергии, нет умения искать, находить работу.
Читаем с Ирисом корректуру “Ярмарки тщеславия”. Заработок рублей десять, вот и посылка, т. е. отсылка посылки. А послать нечего, кроме горсти сахару, горсти (буквально) кедровых орехов, фунта скверных конфет, осьмушки чаю, пахнущего муравьями, и немножко толокна – 3 пачки, Олин дар. Буду разыскивать горчицу, хрен и чеснок – “да ведают потомки православных земли родной минувшую судьбу”.
Каревы – двоюродная моя сестра и племянницы пишут из Киева:
“…Принес бывший Марусин муж для Юрика (трехлетнего сына) кило мяса и еще что-то. И в ту же ночь разобрали застекленную галерею со двора и унесли свинину, и кастрюли, и керосинку. А на другую ночь уже откровенно ломились в двери с улицы. Спим по очереди с Марусей. Грабежи по соседству каждую ночь. Бывают и убийства. А то, что с голоду умирают, стало обыкновенным. Многие из знакомых сами видели, как на улице валились и умирали прохожие”. Письмо в кротком тоне, даже не без юмора. И без комментариев.
11–12 апреля
Голодные глаза. Сотни голодных глаз. Обменяются с тобой безмолвным взором, если пройдешь версты две по городу. Редко просят вслух изголодавшиеся пришельцы из деревень. Может быть, бессознательно знают, что с достаточным красноречием говорит за них вид их. И глаза. В иных мольба – какая-то предпоследняя и почти безнадежная. У других – мрачный укор. В третьих – спокойствие последнего отчаяния. У подростков – или апатия, или растерянность, страх. Жутко и стыдно, потому что ты сыт, – встречаться с глазами голодных. И жутко избегать, отворачиваться. И в том и в другом случае, когда наступает ночь, их уже не избегнешь.
8 тетрадь
27.4-22.6.193З
1 мая
Был разговор о славе за обеденным столом в добровском доме. Биша иронически спрашивал: на сколько лет слава? На сто, на пятьсот, на тысячу? Утверждал, что ее не нужно ему. Даниил скромно сказал, что ему хотелось бы славы. Я спросила, что он понимает под этим словом. Он ответил: “Оставить по себе след в потомстве, свое имя”.
– А если бы след без имени?
Он подумал немного и в замешательстве проговорил:
– Ну что ж? Даже без имени, но чтобы не пройти бесследно.
Мое отношение к славе делится на три фазы. Первая: мне 8 лет. Я сижу одна в маленькой столовой нашей, в Киеве, на Большой Шияновской улице. Вся комната в предзакатном весеннем свете. Похожий на этот свет восторг заливает мое сознание. Прочитав накануне лермонтовский “Парус” (первый раз в жизни), я вся полна им и исходя от этой полноты вдруг ощущаю, что я тоже поэт, то есть что я “сочиню” что-нибудь не хуже “Паруса”. И тут же хмельное головокружительное желание, чтобы все это знали, все люди, главным образом дворовые товарищи- мальчишки, – удивлялись и завидовали. (Эти два чувства проползают и в жажду славы у взрослых.)
Третье чувство – мелочное: чтобы с энтузиазмом благословляли. Лавровые венки. Ура. Чувство могущества. Его я возжаждала в том же возрасте, много раз принимаясь мечтать о том, как я “завоюю Константинополь”. Я слышала из разговоров бабушки и отца – пламенных патриотов, что “России нужны проливы”[188] и “что св. София должна быть наша”[189].
Вторая фаза: сотрудничество в газетишке с названием “Жизнь и искусство”[190] и вдыхание местных фимиамов за плохие стихи и прозу. Чтение на эстраде. Приглашение в сахарозаводческие еврейские дома и там ряд каких-то выступлений.
Дальше – отрезвление и без всякой горечи сознание, что иной славы и не будет, и притупление всякого вкуса к ней. Теперь же, в старости, ей совсем ясно, что это квинтэссенция суеты – желать славы, упиваться ею. Но что в социальном механизме она нужна не для прославляемых, а для прославляющих, как праздник Героя в противопоставление негероям, как празднование и чествование в его лице высшего уровня достижений духовных человечеству.
Добровская семья, загроможденная заботой, работой, и в данный момент безденежья нашла возможность взять на неопределенный срок совершенно чужого ребенка 4-х лет, мать которого попала в больницу и он остался совершенно один в квартире.
“Блаженны милостивые…”
Сережины родители при наличии пятерых собственных ребят нашли возможность взять двух чужих из голодающей и не умеющей (не могущей) выбраться из когтей нужды знакомой семьи. Маленькие пришельцы заболели корью и заразили Сережиного брата Николушку. Сережина мать приняла все это как должное, без нервничания, без охов, без укора судьбе.
“Блаженны милостивые.”
Я перестала быть поэтом и не могу рассказать себе, как сегодня зарождалось на моих глазах облако и как оно вытянулось лебединым крылом ввысь и заголубело там и растаяло. И что это было для меня, бывшего лирика. Ольга сказала с ужасом: “Какие плохие стихи у вас 33-го года!” Это верно. И всего их штук 7–8 за четыре месяца.