Канатчикова – теперь лечебница им. Кащенко.
Несомненно, от таких учреждений, от самих стен их исходит особый флюид, вредно действующий на неустойчивые душевные организации. Оттуда возвращаешься в каком-то омороченном состоянии – бодрствование, похожее на сон. А сон после него похож на бодрствование. Безотчетность, затрудненность внутренних процессов, мозговая тошнота[155].
Одеревенелость, оцепенелость, инфантильность интересов, старческий эгоизм, плюшкинство – вот чего надо бояться старости, а не артериосклерозов. Но поскольку такие душевные состояния вытекают из склерозов и других перерождений тканей – физиология старости, поистине испытание огнем и мечом духовной мощи человека.
В письмах Плиния-младшего 80-летний старец, поэт (забыла имя) играет в мяч, мудрой беседой услаждает гостей, делает пешеходные прогулки по нескольку верст. Так было и с нашим Л. Толстым. Ездил верхом за два года до смерти, наслаждался музыкой, природой. Не прекращал религиозно-творческого процесса и учительского общения с людьми. Но еще трогательнее старость моей матери, где силы телесные уже совсем упали, человек был пять лет прикован к постели – вдобавок слепой, глохнущий – тем не менее последние годы ее были временем наибольшего духовного просветления, ясности, мира, любви к людям, религиозной покорности и готовности к смерти.
7 ноября
П. А. Ж.[156] Таковы инициалы человека, внезапно и так странно и радостно близко вошедшего в мою орбиту. И в старости бывают такие чудеса. И тем чудеснее они, что уже как nonsens исключено всякое иное тяготение, кроме духовного. Всколыхнулись те слои, где протекают глубинные воды внутренней жизни. И все, чем они были завалены, замутнены, унеслось быстрым движением далеко. Почему так бывает, я не знаю. Сужденное. А может быть пришли времена и сроки сдвинуться застою. И тут довольно было одного понимающего слова, одного верного отражения Лика того, который бывает скрыт и от нас самих, как явились тайные силы и права – сдвинуться с мертвой точки.
П. А. Ж. – паж той, которую искал, почти нашел и потерял Блок, на свидание с которой В. Соловьев ездил к пирамидам и которую выкликал всем гениальным кликушеством А. Белый.
У П. А. творческие возможности несоизмеримы с теми, какими обладали Блок, Соловьев и Белый. Но, может быть, здесь еще большая интенсивность чувства в сторону Дамы. И не нарушалась рыцарственная верность Ей – как в кутежах Блока, кощунственных шутках Соловьева и перекраске А. Белого. Так почувствовалось мне. Но если я в какой-то мере ошиблась и нарисовала образ большего масштаба и такой чистоты, какой на свете не бывает, все равно остается важным то, что дали мне эти встречи, – душевный сдвиг с мертвой точки, оживление и осияние тех ценностей, какие померкли, как ризы на тех иконах, перед которыми – по бедности ли, по скупости ли, по иным ли, роковым, причинам не зажигают свеч, и они тускло светятся из угла.
П. А. смотрит на творчество как на процесс, религиозно обязывающий идти в мир и послужить миру (“Не ставьте светильники под спудом”, “Духа не угашайте”). Ради писательской работы собирается расстаться с семьей, уйти в одиночество. Хорошо сказал Лев Исаакович: “Писательство – жизнь, а жизнь нельзя прерывать”.
Взволновала меня еще одна его мысль. Не новая, евангельская – “не бросайте святник псам”. Но это ожило и зазвучало от силы живого убеждения, с каким было сказано. И вскрылась за этим “реальность”. Вся значительность общения с людьми – не измеряется ли силой и тонкостью касания к реальности высшего порядка.
Он рассказал (вечер был длинный, и никого, кроме детей, от 8 до 11 часов не было дома) о своей первой любви к одной девочке, 10-11-летней, как и он. “Мне довольно было сознания, что она живет в том же городе и что вообще она есть на свете”. И я точно сквозь магический кристалл увидела весь этот детский роман со всеми перипетиями, со всеми ростками в юность, взрослость и по ту сторону жизни. И когда он спросил меня об очень важном, о таком интимном в области религиозной жизни, что я никому бы, может быть, не сказала, кроме Л. И. (“апофеоз беспочвенности”), – я не удивилась вопросу и ответила с лихостью и естественностью, как будто была наедине с собою.
А сегодня вспомнились мне розановские, незадолго до смерти записанные, кажется, в “Уединенном”, слова о неожиданном подарке Судьбы – дружбе Цветкова. Здесь, конечно, не дружба – по объему, по ритму, житейскому смыслу это нечто высшее. Вернее, это совсем другое – а по духовной значимости (для данного момента) большее. Встреча.
13–14 ноября. Вечер
Молодая женщина, актриса, полюбила в ответ на очень большую любовь старого актера[157], очень талантливого, внутренно несостоявшегося и моложавой наружности. И потому, что у актера громкое имя и в театре он занимает крупное положение, театр, вместо того чтобы смотреть на это с грустным тютчевским умилением (“сияй, сияй, закатный свет любви последней, зари вечерней”) – все забрызгал грязью. Говорят о хищности, о легкомыслии и расчете женщины, о комическом амплуа “влюбленного старикашки”…
Ночь.
Кто-то рассказывал мне, что, когда к Владимиру Соловьеву обратилась однажды какая-то близкая ему старушка с вопросом, как ей жить, он будто бы сказал: – Как живешь, так и живи. Ты стара, ты слаба, все равно ничего уже в своей жизни не переменишь.
Странно, если В. Соловьев мог с обывательской поверхностностью видеть в старости только процесс доживания.
Насколько глубже мысль Л. Толстого о прямой пропорциональности слабения изможденной плоти и духовного роста.
Это, конечно, не значит, что так бывает у всякой старости. Духовный рост, увы, не рядовое явление в человечестве.
Ничто так не обязывает нас к мужеству, как горе и слабость близких.
17 ноября
Рассказала Даниилу свою классификацию старческих лиц. Вспомнили толстовские категории старости в “Холстомере” – старость величественная, жалкая и смешная. Прибавили к этому – трагическую, умилительную, окамененную и “отвратительную” старость. Последняя там, где измельчание интересов, неряшество, скупость, дрожь эгоизма, воркотня. Впрочем, все эти свойства могут привести человека в другие разряды – в жалкий, в смешной, в окамененный и трагический.
11–13 декабря
Два дня вне дома. Ночлег у Затеплинских[158]. Ночлег у Бируковых. Милый добровский дом, где все уголки прогреты устоявшимся многолетним теплом к Человеку – в частности, к приходящим в него друзьям. У них я гораздо более “дома”, чем дома.
…А в сущности, не к лицу русскому человеку английский home и даже французский chez soi[159]. Курная изба – с теленком с одной стороны. Странничество – с другой. Смерть в Астапове. И представительница гнезда, усадьбы, “дома” только заглядывает в окно. Не смеет войти к умирающему мужу. “Мне самому, одному, умирать”, – вырвалось у него еще задолго до смерти. Уют, камин, пушистая кошка – в английском home? Гиацинты в синих вазах у норвежцев, кокетливое изящество французского жилья – как все это не похоже на нашу среднюю интеллигентскую дореволюционную квартиру. Обезьянничанье стилей или случайная обстановка – мещанствовкусие. Главное – лучшей части интеллигенции не это было нужно. Бессознательно стыдилась гнездиться на этом свете. Скитальчество (типичное для 1920-1930-х годов) – “беспокойство, охота к перемене мест”, бегство за границу, Печорин и другие его современники, потом хождение в народ. Монастырь (Леонтьев). Тюрьмы (революционеры). Кавказ у Печорина. Как презирали мы в первой молодости подруг, вышедших замуж, погрузившихся в заботы и домоводство. И как нескладно, богемно, неизящно устраивалась их домашняя жизнь. Или по-мещански трафаретно. Что-то нервное, торопливое и как будто бесправное. Вкус, богатство, стиль и настоящую уютность быта знают только предания родовитых усадьб – Абрамцево, Мураново, Прямухино[160]и другие. Если забыть о задворках быта, где покупали и продавали людей.