Похожее на это, но по сравнению с этим слабое и лишь изредка вспыхивающее на этом фоне ощущение пробуждал учитель смежного мужского училища. Ему что-то нравилось во мне – думаю, что без примеси нечистых помыслов. Он меня иногда ловил – я любила забегать на мальчишескую гимнастику, – целовал, подбрасывал кверху.
4–5 часов.
Ценная книга талантливого “циника” и “верхогляда” И. Эренбурга “Лик войны”[147]. Правдиво, художественно, насыщено подлинным негодованием. Над черепами (8000 черепов, 18 тысяч черепов), над разлагающимися трупами, над бессмысленным разрушением культуры и неописуемыми телесными и душевными страданиями людей. На его, эренбурговских, глазах, мальчик от голода кусал себе руки, взрослый серб ел землю; он пережил (значит, не верхогляд, если пережил) то, что делалось на фронте и в тылу – во всех странах, вовлеченных в ужасную бойню. Он был с тем, кто штыком открывал бочонок консервов – и только потом заметил, что штык в крови. Он отгоняет людей от реки забвения, расколдовывает тех, кто поспешил напиться летийских струй, и вносит этот штык в крови в их столовую, в спальню, в самое сердце. Верхоглядам не дано это умение. Его поражает крепость, неискоренимость быта, обыденность, цепляние человека за привычный обиход, отсутствие емкости, нужной для того, чтобы вместить трагические жизни. Какая-то госпожа Лебрюи в бомбардируемом городе нанимает глашатая, который трубит по улицам о том, что утеряна брошка с изумрудами. Вывешиваются анонсы о свадьбах. Так было в дни потопа. Так будет до конца времен. Но бывает и несколько иначе. В Ростове, когда белые ежедневно бомбардировали город из Батайска, на базарной площади продолжали торговать сулой, молоком, хлебом. Через день я и моя приятельница Екатерина Васильевна ходили под обстрелом за покупками. И в том была от начала до конца, как во всех ростовских днях и ночах времени обстрела, какая-то литургийная торжественность. И я знаю людей, которые в таких обстоятельствах (в Киеве в 1918-м году) жили как на лезвии ножа, ни на миг не теряя ощущения катастрофы. Но и литургийность, и философия трагедии – для единиц.
31 августа
Пропало желание писать на тему влюбленности. Почувствовалась тщета этой затеи. Почувствовалась, кроме того, усталость и нежелание разворачивать пласты могильной земли в сердце. Мир им – всем семидесяти человеческим душам, пересекавшим мою орбиту, обжигавшимся и приносившим ожоги и долгую боль от них; приносившим иллюзию единой, свыше сужденной, свыше благословенной встречи; дарившим радость, мечту, коротавшим долгое сопутничество дружбы. Делившим со мной житейские заботы, горести и неудачи. Мир – и нежная благодарность слушавшим, слышавшим и понимавшим меня. Мир – ушедшим с непониманием и осуждением. Земной поклон всем семидесяти мужским и женским душам за каждую минуту, когда сердце мое билось от лицезрения их красоты (внутренней или наружной, действительной или воображаемой) и от прикосновения их души к моей душе. А вывод отсюда – опытное познавание сводится к томлению души с 3 до 63 лет, души, заблудившейся на своих путях, ищущей на них того, чего нельзя было найти, – единения своего с вечной незыблемой Любовью – Богом.
25 сентября
Нет сна. Не хочется читать Горького – единственная книга из числа Жениной[148] библиотеки, которую я не читала. Прочла один рассказик, точно мыльную тряпку пожевала, что-то серое, липкое, едкое. У него есть лучшие вещи. Но все всегда плоскостное и вульгарное. Как мог Цвейг назвать его великим писателем, да вдобавок и великим человеком. И Ромен Роллан рассыпался в неумеренных комплиментах к 40-летнему юбилею Горького. Там не без влияния Майи[149], этой маленькой ловкой интриганки с детской челкой на умном мужском лбу над глазами, страшными тем, что из них вместо человеческого взгляда смотрит наглая и беспощадная воля к жизни. Дочь приниженной гувернантки-француженки и неизвестного отца, натерпевшаяся в детстве вдоволь нужды и унижений, она задалась целью взобраться на верхние ступеньки социальной лестницы. Незаурядный ум, французский практицизм, стихотворный дар, ловкое актерство, полная беспринципность, наивная порочность и лживость помогли ей проникнуть в литературные круги, заинтересовать ряд известных писателей теми пятью французскими стихотворениями, какие она читала на вечерах, и своей особой. Ей удалось сделаться княжной, поймав в свои сети юного рыцарственного Сережу Кудашева[150]. Она замучила его своими истерическими причудами, и только ранняя смерть освободила его от ее тирании. Когда пришла революция, Майя быстро перекрасилась из теософии и аристократства в большевизм. После ряда мопассановских романов с французскими и русскими коммунистами она задумала ни больше ни меньше как стать m-me Ромен Роллан. Пущен был в ход обычный арсенал – письма, стихи, посылка портретов. Старый идеалист заинтересовался молодой княжной-коммунисткой – Princesse Майя. Ему захотелось увидеть ее en chair[151]. И она не замедлила исполнить его желание. Чем-то, как-то – со всем своим душевным холодом и ложью она все-таки сделалась нужной для Р. Р. – поселилась у него в качестве подруги, да и, вероятно, не отчаиваясь получить желанный приз – европейски славное имя, – и, вероятно, ей поможет в этом та отточенная, как бритва, воля к самоутверждению, какая двумя стальными точками блестит в зияющей бездушности ее глаз.
26 октября. Утро
Проснулась с мыслью о том, как должен страдать Бог в тварном мире, в роковых, неустранимых страданиях твари. Начиная от инфузории, пожирающей другую инфузорию, от волка, пожирающего зайца (кажется, именно это мне и приснилось – волк – заяц), и кончая тяжкими, долгими болезнями, пытками, кознями, сумасшествием, самоубийством и разнообразными нравственными ужасами и муками Человека. Если Бог не отменил, если он допустил действовать закон борьбы и страдания – значит, он был неизбежен. И, сотворив мир, Бог принял на себя Крест мира (паскалевское: l’agonie de Jesus Christe durera jusqu’a la fin du monde[152]). То, что я написала, я не только думаю, но и чувствую. С раннего детства, когда еще никто этого не втолковывал мне, все свои проступки я ощущала, как оскорбление, как ранение Бога, божественного начала в себе. Отсюда наши тайные молитвенные сборища (в возрасте 10–13 лет), полные покаянных слез и обетов исправления. И тогда это все соединялось с именем Христа, с теогонией Ветхого и Нового Завета. Так длилось до 15 лет. В 14 лет был особенно сильный, до состояния экстаза религиозный подъем – жажда умереть в молитвенном состоянии от предельного блаженства и какой-то нестерпимо сладостной муки. Письма Христу, относимые в Лавру и тайно подкладываемые под местной иконой Спасителя. Ладанка с обетами “благоветствовать слепым прозрение, хромым исцеление, проповедовать лето Господне благоприятное”. В 16 лет – перелом в нигилизм. Отказ от причащения. Через 10 лет по-иному возврат к христианству – евангелизм, толстовство, интерес к армии Бутса[153], к неплюевцам, к сектантству. В 30–33 года – Заратустра.
Десять лет пустоты, метания, жажды гибели, близость к самоубийству, попытка в личной жизни найти религиозный смысл и религиозное деление. Опять – Евангелие. Сопереживание Голгофы, углубление в смысл страдания. Достоевский. Искусство. Оно как дверь религиозного познания; наряду с чувством природы со школьных лет, начиная с лермонтовского “Паруса” и с рафаэлевских репродукций, случайно попавших в нашу мещанскую обстановку. Но в эти годы верилось, что через символизм найдешь путь, какой жаждала душа, – путь Богопознания и наполнения религиозным смыслом своей жизни в днях. Интерес к теософии и отвращение к тем сторонам ее, которые так очевидно allzumenschliches[154] – к Безант, Ледбитеру, Блаватской. От 48 лет ряд попыток войти в церковь. Невозможность принятия догматического христианства и церковных канонов. Мелькнувшая на краткий срок надежда сделать из жизни мистерию и найти путь познания через “науки тайной письмена”, горькое разочарование, убеждение в ультра- и мелко-человеческой чепухе, наряду с осколочками, обрывочками того, что знал Египет, Индия. Долгое горестное распутье, провалы в пустоту и вскарабкивание на какие-то нагие утесы, с вершины которых брезжит вдали гора Навав, с которой дано было перед смертью Моисею увидеть Землю обетованную – благодарное сопутничество, соприкосновение с некоторыми ее тайнами, с эзотерической ее частью. Порою жажда прежней детской верой веровать в Христа и в каждое слово Евангелия. Сознание, что это уже навеки невозможно, что нужна новая ступень, новая форма религиозному чувству. Мир более одухотворен для меня, каждый миг жизни более ответственен, чем в молодости. Но нет стройности во всем этом. Есть какая-то зыбкость, неудовлетворенность, тревога, тоска. Есть и часы высокого покоя и ощущения близости к Богу. Но они редки. И не они дают тон всей жизни.