— Чего ты все о невесте поминаешь? — говорила сердито рыжая проститутка своему собутыльнику студенту. — Сегодня я твоя невеста. Слышишь ты, лохматый?
— Не нужны мне твои пять рублей. Мне деликатность нужна, мой милый! — восклицала какая-то женщина в другом углу.
— Быть или не быть? Вот в чем вопрос, — повторял упрямо господин с синим, худо выбритым лицом. — Быть или не быть?
И опять через минуту — все так же уныло и упрямо:
— Быть или не быть? Вот в чем вопрос…
За стойкою дородная немка, бесстрастная на своем ответственном посту, разливала пухлою рукою в тяжелом браслете спиртные напитки.
— Мне здесь нравится, — сказал Фома. — Здесь, друг мой, все становятся мыслителями. Только и разговору, что о суете сует.
И как будто в подтверждение слов Фомы из соседнего угла донеслись чьи-то вздохи и кто-то пробасил не без грусти:
— Все полетит к чёрту на рога! Все! Слава — фантасмагория, золото — фантасмагория, и ты, моя красавица, тоже фантасмагория…
Сережа хлебнул виски из высокого стаканчика со льдом.
— Я не опьянею, Фома?
— Ничего, ничего, от одного стаканчика не опьянеешь, — сказал Фома, усмехаясь.
— Впрочем, не все ли равно? Я, пожалуй, не прочь опьянеть.
— Вот как! — искоса посмотрел Фома на товарища.
— Не все ли равно? — повторил Сережа, чувствуя, что он уже пьянеет. — А все-таки мне жалко гимназисточку. Как ее зовут? Таня Любушкина? Вот ее мне жалко, право.
Сережа не замечал, что Фома занялся разговором с соседкою, молоденькой, худенькой девушкой, с неровно подведенными глазами и слишком алым ртом.
— Мне тоже здесь нравится, — продолжал Сережа, плохо сознавая, кому он делает сейчас свои признания. — Здесь все очень фантастично и неблагополучно. Я не люблю благополучия, Фома. Лучше пусть все вертится, как здесь вертится, чем неподвижность эта. Ах, Фома, если бы ты знал, какой я недостойный человек! Мне на днях пойдет семнадцатый год, и взрослые скажут пожалуй, что я мальчик, но это вздор, Фома. Я уже человек. Во мне уже все предопределено. Еще ничего не сложилось, но складывается. Это все равно. Я уже знаю, как все складывается. Вот почему я могу сказать, что я недостойный человек. А виски, брат, пьяная штука. У меня голова кружится. Но это ничего. Это даже лучше. У меня мысли в беспорядке, но зато у меня сейчас вдохновение, Фома. Веришь или не веришь? Ты не обижайся, Фома. Я тебе одному истину скажу. Хочешь? Я тебе скажу, что я очень скверный, а ты еще хуже. Я все тебе объясню. Слушай. Я скверный потому, что я не верю, что меня «Бог простит», как верит та женщина, про которую я тебе рассказывал, а ты еще хуже меня. Ты не веришь в то, что кто-то должен оправдать тебя. У тебя, Фома, скептицизм есть, но это поверхностный скептицизм. Тебе все какое-то утешение мерещится. Ты понимаешь, что противоречия всегда останутся, а между тем и эти противоречия тебе нужны для какого-то благополучия. Фома! Ты как по канату ходишь. Но так, на канате, жизнь нельзя прожить. А, ведь, жить надо. Или умереть надо? А?
— Хочешь еще виски? — сказал Фома, не слушая Сережу и подливая ему из бутылки.
— Фома! Я тебе сказал однажды, что я влюблен. На другой день я думал, что это неправда, а сегодня опять верю, что это так. Она еще девочка. Но она и взрослая, как мы с тобою. Она замученная уже. Ее люди мучили, и сама она себя мучила. У нее совсем синие глаза… Печальные такие. Ты понимаешь, Фома, что значит, когда у девочки глаза грустные? И такие грустные, как у взрослой? Но я совсем ее недостоин. Я эту девочку во сне вижу, Фома. Ах, Фома, какие мне сны снятся! Какие сны! А ты знаешь Валентину Матвеевну? Я с нею в автомобиле за городом катался. Снег тогда сухой был. Она удивительная, эта Валентина Матвеевна. Мне с нею не стыдно. Мне кажется, я могу ей все сказать. Она все поймет и все простит. Вот она какая, эта Валентина Матвеевна.
В то время, когда Сережа так несвязно и нескладно говорил, обращаясь не то к Фоме, не то к самому себе, в ресторане появились новые посетители. Это была компания молодежи. Почти все были уже навеселе. По-видимому, они перекочевали сюда из какого-нибудь иного ресторана, запертого уже в этот поздний час.
В этой компании был ученик инженерного училища, два лицеиста, совсем молоденький офицер и еще юноша в штатском, который, заметив Сережу, сказал что-то на ухо одному из лицеистов. Лицеист громко и одобрительно засмеялся и бесцеремонно оглядел Сережу.
Несмотря на то, что голова Сережи была в тумане, он тотчас же сообразил, что этот молодой человек в штатском — Nicolas, с которым у Ниночки бывают тайные свидания.
Компания молодых людей заказала кофе и ликеры. К их столику подсели дамы, и юноши принялись их угощать с преувеличенной любезностью.
«Вот этот Nicolas, склонившийся сейчас над лифом горбоносой проститутки, вероятно, такими же глазами смотрит на Ниночку», — подумал Сережа, чувствуя, что он трезвеет и ощущая при этом в сердце какую-то особенную болезненную пустоту.
«Надо сейчас что-то сделать, — мелькнуло в голове у Сережи. — Надо подойти к Nicolas и оскорбить его».
Но безволие и странная слабость овладели Сережею.
«Я просто трус, должно быть, — подумал он. — Вот и сердце как странно колотится. Трус я или не трус? Оскорбить Nicolas? Зачем? Глупость! Боже мой! Какая глупость!»
— Как вас зовут, моя прелестная? — обратился Nicolas к своей соседке.
— Ниной зовут, — сказала горбоносая проститутка и потянулась за ликером.
— Фатальное совпадение! — крикнул, смеясь, лицеист.
Nicolas тоже громко засмеялся.
— Постой, Фома. Мне туда надо. Извини, — сказал Сережа, отодвигая столик и со стаканом виски направляясь к веселой компании.
— Кубенко! Вы… Вы… — начал было что-то говорить Сережа, но вдруг, как-то странно всхлипывая, засмеялся и, неловко подняв руку, плеснул виски прямо в лицо Nicolas.
Молоденький офицерик стукнул кулаком по столу. Кто-то закричал «наглость» или что-то в этом роде. Nicolas бросился на Сережу с кулаками, но уже многоопытные лакеи стояли между подростками, и метр д’отель тащил Сережу к выходу.
— Налимонились, молодой человек! Так нельзя-с. Надо и пить умеючи.
Швейцар сердито распахнул дверь. Сережа очутился на улице, и тотчас же рядом появился Фома с Сережиною шапкою в руке.
— Что это, брат, с тобою приключилось! — гримасничал Фома, изумленный поступком Сережи. — За что ты его? Пойдем, однако, домой. Я тебя довезу, пожалуй. Потом объяснишь. Вот еще история, чёрт возьми.
Фома усадил Сережу на извозчика, и они поехали. За эти два часа опять подморозило, и шел снег, но сильный ветер сметал его с дороги, и санки то скребли полозьями по камням, то увязали в сугробах.
— Ах, как мне стыдно, Фома! Как стыдно! — бормотал Сережа, закрывая лицо руками.
XIX
То, что Сережа в ночном ресторанчике оскорбил Nicolas, угнетало его чрезвычайно.
«Как я мог унизиться до такой гадости? — думал Сережа, стыдясь самого себя и проклиная свою слабость. — Я опьянел тогда от виски. И виски тоже гадость и позор. И поступок мой — настоящая мерзость. Надо послать письмо Nicolas и все ему объяснить. Но как написать ему? Он все равно ничего не поймет».
В эти дни у Сережи началась вновь тоска по Верочке. И вечером однажды, не смея признаться самому себе, куда он спешит, вышел Сережа из дому торопливо и поехал на трамвае в Каретный ряд.
Ему отперла дверь все та же пахнущая мылом и щелоком кухарка и, узнав его, без доклада впустила в комнату, где Сережа в первый раз застал Тамару Борисовну.
— Посидите тут, — сказала кухарка, — подождите. Барышня сейчас занята.
— Мне, собственно, к Верочке… к Вере Борисовне, — пробормотал Сережа, но кухарка, не слушая его, побежала в кухню.
Из комнаты Верочки доносились громкие взволнованные голоса. Сережа узнал голос Верочки. У сестер, по-видимому, происходило объяснение весьма бурное.
— Ты должна ему прямо сказать. Он не смеет! Не смеет! — кричала Верочка.