Они были только вдвоем, куда-то они удалялись, я уже не слышала их голосов, а меня обступали грязные стены, я летела в какие-то пропасти, и конца этому падению не было.
— А что это за черные хлопья? Помните, на прогулках?
— А это рукописи…
И Аркадий рассказал, как у него на глазах жгли во времянке его рукописи в стиле «необарокко», вывезенные вместе с ним из родительской квартиры. Ворошили уголь и пепел. Горело хорошо и сажу тянуло по длинной самодельной трубе. Труба выходила на крышу Лубянки, где за высоким забором, так что видно было только небо, но и на него смотреть было нельзя, был прогулочный дворик для подследственных.
В Америке после операции на сердце у Аркадия начались сильные боли в области груди, которые и привели к инфаркту со смертельным исходом. Современная аппаратура показывала, что операция сделана блестяще, и причину болей найти не могли. Тогда обратились к психиатру. Он стал искать болевую точку в памяти пациента. Предполагается, что если таковую найти, то больного можно избавить от страданий. Психиатр спрашивал, не было ли травм в детстве, не обижала ли мама? Нет, мама не обижала. Но вот однажды в тюрьме от моральных пыток перешли к физическим. На той же печке вскипятили таз с водой и в кипящую воду всунули голые ноги арестованного. Болевая точка обнаружилась у меня — я в это время находилась в кабинете врача, — и я заорала: «Прекратите!»
Этих двух я не могла остановить. Я сидела напротив них и куда-то проваливалась. Мне было страшно. На столике стояли чашки с холодным чаем.
Солженицын, глазами, устремленными в прошлое, зацепился за что-то, мешающее ему рассказывать, за что-то реальное, что-то из сегодняшней жизни. Этим чем-то ненужным, лишним и мешающим были даже не остывшие чашки, а мое лицо, лицо человека, не сидевшего в тюрьме. Он недоуменно выбросил в моем направлении руку: «Посмотрите! Почему у нее лицо такое белое?»
И мы все вернулись к реальности.
Беседа раздробилась на отдельные фрагменты. Среди прочего зашел разговор об антисемитизме. По Солженицыну выходило, что главная причина возникновения антисемитизма в советское время — участие евреев в революции семнадцатого года, потом что-то о ЧК, о Ташкенте… Весь набор. Было такое впечатление, что он ожидал разговора на эту тему, потому что как-то очень кстати вынул из внутреннего кармана пиджака свое письмо в защиту двух студентов с еврейскими фамилиями. У Аркадия, высоко оценивавшего Солженицына и за высокое художественное мастерство, и за незаурядную политическую смелость, возникло какое-то смутное чувство, но он подавил его. Как сказали бы физики, «величины были пренебрежительно малы» в сравнении с бесстрашной борьбой писателя за свободу творчества. Аркадий слишком ценил писателя, чтобы скомпрометировать его дело неясным тогда подозрением. Он говорит о Солженицыне исключительно как о замечательном писателе, борце с системой и только раз в книге об Олеше осторожно сказал о славянофильских тенденциях в его творчестве. Оно и хорошо. Взгляд на двухсотлетнее совместное проживание двух национальностей Солженицын высказал сам и без всяких недомолвок.
Под конец беседы Аркадий досадливо попенял Александру Исаевичу: «Как же вы не воспользовались своей мировой славой? Надо было поспешить с романами. Упустили время…»
Покраснев, Солженицын ответил, что он как-то не осознал этого сразу.
Его заметное смущение легко было принять за проявление скромности. Не знали мы, что о мировой славе Солженицын уже позаботился. Он давно переправил рукописи своих романов за границу, сделав своим доверенным лицом писательницу и переводчицу, проживающую в США. Ею была Ольга Карлайл (внучка Леонида Андреева), имеющая доступ к издательскому миру Америки. Она и стала тайным представителем Солженицына на Западе по всем вопросам публикации «В круге первом». Выход романа в крупнейшем американском издательстве «Harperà and Row» проложил дорогу для выдвижения писателя на Нобелевскую премию. О том, какие неожиданные трудности, включая взаимоотношения с автором, пришлось преодолевать на этом пути, она рассказала сама[123].
Александр Исаевич пробыл у нас дольше, чем собирался, и спешил. Я опаздывала вернуться на работу. Мы вдвоем вышли из дому. Денег на такси у меня больше не было. До метро шел автобус. Он как раз показался из-за угла. Солженицын с отвагой бывалого москвича ринулся к остановке. Я — за ним. Успели. Обычной толкотни у кассы — громоздкого сооружения, выбрасывающего билет на проезд в обмен на пять копеек, — не было. Никто не менял и не выпрашивал «пятачок». В емкой пригоршне Солженицына оказалось много мелких монет. «Кому пятаки, кому пятаки?» — заливаясь румянцем, лотошно кричал он, щедро предлагая свой дар. Никому не нужны были пятаки, и никто не узнавал в нем писателя, противостоящего режиму.
Зато за ним и его окружением пристально следили те, кому положено. Приходилось быть осторожными. Александр Исаевич дал нам для связи телефон Вероники Штейн. Как-то понадобилось сообщить, что мы получили интересующий Солженицына материал. По указанию Александра Исаевича я позвонила Веронике из телефона-автомата. У нас с Аркадием выработалась привычка: называть дефицитные продукты: свежую рыбу, болгарский перец, муку, если надо было обратить особое внимание на сообщение. Придумывать было легко. Всегда чего-нибудь не хватало в магазинах. И мы часто приглашали к себе домой, то на рыбу, то на сушеные фрукты — то есть на чтение самиздата или обсуждение новостей, переданных «Свободой» или Би-би-си. А тут — зима. Легче легкого. И я, не согласовав с Аркадием условный код, ляпаю: «Мы свежие огурцы достали!» Поговорили об огурцах. Все в порядке. Я горжусь своей находчивостью. Ну и досталось нам с Вероникой за эти огурцы! Откуда мне было знать, что своей конспирацией я вызывала огонь на всех нас? Огурцами артиллеристы называют снаряды. Солженицын — бывший артиллерист.
Все-таки мы жили как на войне. Посмотреть со стороны — нормальная жизнь: работа, гости, театр, консерватория, выставки, поездки в отпуск, смех, шутки, радость от украшения своего жилища… и знание, глубокое, подкожное, что в любой момент это все может оборваться. Какой бы интересной, задушевной ни была беседа, наступает момент, когда собеседники вдруг замолкают, задумываются. Во время такого, я бы сказала, осмысленного молчания становилось слышно и пощелкивание отопительных батарей, и хлопанье соседской двери, и шум дождя за окном, и скрип подымающегося лифта. И тогда, прерывая молчание, вдруг задавали вопрос — не друг другу, а в воздух: «За кем это лифт ползет?» Не то чтобы — страх, а постоянная тревога. Лифт привозил друзей, но если они приезжали без звонка, то в этом всегда было что-то экстренное, значит — тревожное.
Вскоре после встречи с Солженицыным на ползущем со скрипом лифте Юра Штейн привез нам личное извещение Александра Исаевича о том, что на заседании Бюро секции прозы Московского отделения СП СССР состоится обсуждение рукописи «Ракового корпуса». Более года «Новый мир» не мог получить разрешение на печатание романа, и от обсуждения в Союзе писателей зависела судьба произведения. У секретарей Союза были свои адресаты, а у бывшего зэка — свои, но по почте он свои приглашения не посылал, считая их для получателей опасными.
Не доверяя своему здоровью, не зная, получит ли слово, Аркадий приготовил письменный вариант своего выступления в защиту романа. Придя на обсуждение, сразу записался в число выступающих. Я не буду останавливаться на том, как была напряжена атмосфера в малом зале ЦДЛ, как аудитория разделилась на два лагеря — «за» и «против». Белинков впоследствии сам описал это событие. Я с восхищением думала о тех, кто высказывался «за» — ведь они читали роман в «самиздате», что само по себе было деянием наказуемым, не зная, что некоторые из участников обсуждения были ознакомлены с рукописью официально. Атмосфера накалялась, страсти разгорались. Регламент не выдерживался. Время обсуждения подходило к концу. Вдруг председатель собрания Г. Березко громко объявил: «Есть еще один выступающий. Предоставим слово ему или дадим заключительное слово Солженицыну?» Встав со своего места, Аркадий с волнением отказался от выступления. Потом подошел к Березко и попросил приложить к стенограмме свой текст. К концу обсуждения в зал из бокового входа белой птицей влетела Белла Ахмадулина. Встав лицом к залу, она вскинула тонкие руки: «Если Бог нам не поможет? Кто же по-мо-ооо-жет!»