Увлекшись мощной силой нравственного сопротивления женщины-поэта, Аркадий начал превращать статью в книгу. Он еще не решил, как он ее назовет: «Судьба Анны Ахматовой» или «Победа Анны Ахматовой». В черновиках оставляет запись: «Блок. „Искусство — ноша на плечах“» — возможно, это эпиграф.
Отдавая себе отчет в том, что будет писать книгу о гонимом поэте, он все же предназначал ее для печатного станка. Продумывал и построение книги, и способы обхода цензуры: «процитировать куски из статей, где говорится, что она великий поэт, цитировать якобы не для этого…», «написать об Эльсберге, Самарине, Никулине и т. д. в контексте с историческими лицами, известными такого рода деятельностью. Или же в контексте с рассуждениями о такого рода деятельности». Для несведущих: разоблачение стукачей (а литературоведы Я. А. Эльсберг, P. M. Самарин «прославились» доносительством и разоблачительными речами; подобные слухи ходили и о писателе Л. В. Никулине) каралось законом.
Видимо, намечалась какая-то трещина в отношениях между автором и его героем: «В книге будут исследованы… сложные взаимодействия исторического факта и художественного явления, определенного этим историческим фактом. Что же касается субъекта исторического воздействия — писателя, — то к его собственному отношению следует подходить с особой внимательностью и не переоценивать его значения… волюнтаризм процветает там, где одному человеку приписывается решение задач, которые выполняются всем обществом в процессе исторического развития».
Постепенно Анна Ахматова, о которой он хотел писать, уходила от Анны Андреевны, с которой он встречался, все дальше и дальше. И однажды «субъекты исторического воздействия» не поняли друг друга.
Года через два с начала их совместной работы расстроенная Анна Андреевна настояла на немедленном свидании с Лидией Корнеевной Чуковской. Вот как об этом рассказывает Лидия Корнеевна:
«…Она меня без конца вызванивала и заставила прийти в очень для меня неудобное время. Зачем?…
— Елка погасла! — произнесла Анна Андреевна с такой внезапной и горестной торжественностью, что я, от удивления, огляделась вокруг (ища глазами елку).
— Да, погасла, погасла. Знаете, как это бывает? Скажет человек одно слово — и праздник окончен.
Оказывается, у нее был Белинков, который собирается писать о ней книгу…
— Знаете, что Белинков сказал о „Поэме“?
— Догадайтесь.
— Ну, Анна Андреевна, ну как же я могу догадаться?
— Он сказал, что „Поэма“ прямо обязана своим возникновением поэзии Игоря Северянина… Да, так, — сказала Анна Андреевна со вздохом. — А мне твердили о Белинкове, как о восходящей звезде.
И тут я догадалась, почему она столь настойчиво меня вызывала. Ей хотелось поделиться со мной очередной надеждой, которая рухнула. Она, видимо, сильно рассчитывала на Белинкова»[104].
«Елка погасла!» — впервые я услышала об этой эффектной фразе в Иерусалиме от Толи Якобсона года через два после того, как впервые опубликовала отрывки из незавершенной книги об Ахматовой. Он только что переехал в Израиль, и атмосфера московской жизни еще витала над ним. Прочитав в «Новом колоколе» несколько черновых страничек, Толя согласился с Лидией Чуковской: сложный и хрупкий образ поэтессы нельзя вместить в жесткую формулу «поэт и власть». Помнится, я тогда пожалела о своей публикации.
Свою будущую работу об Ахматовой Аркадий обсуждал с Лидией Корнеевной в недолгий период их дружбы. Она категорически возражала против намерения Аркадия включить книгу об Ахматовой в его трилогию. На помощь моей памяти приходят ее собственные слова из «Записок»: «Белинков… публицист, не литературный критик. И Тынянов послужил ему лишь трамплином для публицистических взлетов. Поэзию же Анны Ахматовой делать трамплином для чего бы то ни было — грех; она сама себе довлеет…»[105] Аркадий обычно внимательно относился к критике собственных сочинений и даже напрашивался на нее, но тут дружеские обсуждения постепенно превращались в ссоры и в конце концов прекратились.
Мнение Лидии Корнеевны было не единственным, несмотря на то что книгу никто не читал: она еще только задумывалась. В то время звезда «Анны всея Руси» сияла высоко, и от Аркадия ждали нового слова о поэте. Он же предлагал свою формулу: взаимоотношение творческой личности и власти. Почему-то считалось, что публицистика, или, по выражению Шкловского, задор, литературоведению противопоказаны. Нарушают поэтику академического жанра, что ли? Мало-помалу отношение к ненаписанной и нечитанной книге оформилось, проложило свою тропинку в отечественном литературоведении и, дойдя до 90-х годов, получило окончательную формулировку в очень хорошей, во многих отношениях достоверной статье: «взялся не за свое дело»[106].
Сама героиня «Судьбы/победы…» знала, что в книге о ней Белинков будет развивать обе линии: социально-историческую и эстетическую, и не имела возражений. А возражала бы — противоречила бы самой себе. После второго свидания с Ахматовой Аркадий с восторгом писал Юлиану Григорьевичу Оксману о ее «великолепном понимании того, как соединяется историческое событие с человеком». Известно, что в своих литературных исследованиях она совсем не чуждалась социально-политических аспектов. В статье «Последняя сказка Пушкина», например, она доказывает, что «бутафория народной сказки служит здесь для маскировки политического смысла», а анализируя «Золотого петушка», ссылается на Тынянова, «вскрывшего двупланность семантической системы Пушкина».
Познакомившись с записью Лидии Чуковской, я позволила себе вообразить, что же произошло на Ордынке при обсуждении «Поэмы без героя» — любимого детища, духовного завещания Ахматовой.
Может быть, все происходило так.
Говорили о рождении произведения. Аркадий произнес злополучное имя. Анна Андреевна гневно вспыхнула: ее «Поэма…» и Северянин! «Поэму…» выводят из Игоря Северянина? Анну Ахматову сравнивают с Игорем Северяниным! В самом деле обидно. Сам Блок сказал, что у того «жирный адвокатский голос». И вообще, известно, что Северянин — второй сорт: поэзы, луна в аметисте, лазоревые просторы, какие-то ананасы в шампанском. Совсем не то, что черная роза в бокале…
Как это Аркадий, вежливость которого порой раздражала окружающих, допустил такую неловкость? И где его тонкий литературный вкус? Может быть, он видел в «Поэме…» всего-навсего противопоставление Северянину? А может быть, он сказал то, что хотел сказать? Во всей его рукописи нет ни одного упоминания о Северянине. Может быть, весь елочный эпизод — недоразумение?
Мне довелось прочесть статью собрата Ахматовой по поэтическому цеху Алексиса Раннита[107]. Он как ни в чем не бывало упоминает Северянина — поэта «второго ряда» на равных с нею и с такими первыми величинами, как Врубель, Рахманинов, Скрябин. Значит, сравнивать не зазорно?
Более того, Раннит обращает внимание на не замеченное современниками ироническое начало в поэзии Игоря Северянина. Действительно, у поэта есть строки: Пускай критический каноник / Меня не тянет в свой закон, — / Ведь, я лирический ироник: / Ирония — вот мой канон.
Не пародировал ли самого себя этот отверженный петербургским поэтическим светом эгофутурист, когда писал: «Я — гений Игорь Северянин»? Во втором периоде своего творчества автор поэз убрал не только гения, но и заглавную букву. Просто написал: «Я — северянин». Из его стихов ушло фрондерство: появились скромные прибалтийские пейзажи, нашлись простые, обиходные слова. Может быть, зря его высмеивали посетители ивановских сред и завсегдатаи «Бродячей собаки»?
Антагонизм имел под собой основание. И не только потому, что школа эгофутуристов противостояла символизму и акмеизму.
Северянин продолжал не иронизировать, нет, а создавать злобные портреты своих блистательных современников. Бальмонт, Гумилев, Кузмин, Бунин, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Сологуб — круг, пренебрегший его головокружительным успехом у широкой публики, не принявший в свою среду. О, как он мстит им двумя десятками желчных стихотворений!