И второе, что я хотел бы сказать очень коротко. Тираж книги очень маленький, ограниченный тысячей экземпляров. Собственником тиража является Наталья Александровна Белинкова-Яблокова. К сожалению, как стало мне недавно известно, экземпляры стали появляться в продаже помимо того тиража, который был выпущен. Вот говорят, что в киоске «Нового мира» продавалась она, возможно, еще где-то. Дело в том, что так это сложилось еще при советской власти. Типографии делают «черный», дополнительный небольшой тиражик и с этого живут. И эта традиция перешла и в наше постсоветское время. Я призываю всех присутствующих, если увидите где-то в сомнительном киоске издание, посмотрите накладную. Если там нет подписи Натальи Александровны, смело забирайте книгу. Не платите за нее ни копейки. Она ворованная. Деньги потом отдайте хозяйке. Спасибо за внимание.
Станислав Лесневский: Мне довелось познакомиться с Аркадием Белинковым, будучи еще совсем молодым человеком в 56-м году в Литературном институте. Вот пришел туда человек, двенадцать с половиной лет отсидевший в лагере, — конечно, он об этом не говорил каждую минуту, — и мы этого совершенно не чувствовали. Один раз только он рассказал о пережитом, обмолвившись, что знает наизусть много стихов Пушкина и что его постоянно окружали заключенные, которые тоже знали хоть какой-нибудь отрывок из «Евгения Онегина». И они друг другу «Онегина» читали. Это был редкий случай. А вообще, на эту тему он не говорил. Но прежде всего это был человек феноменальной одаренности, которая в нем пульсировала непрерывно. На любого молодого человека, каких угодно убеждений, это производило неизгладимое впечатление.
Был еще [в Литинституте] Павел Иванович Новицкий, «осколок», непонятно как доживший до нашего времени, очень старомодный, очень образованный — удивительный человек. И вот были два таких собеседника, которые жили искусством, поэзией. В старинном смысле слова «поэт» — это и есть «художник», «писатель». Белинков, по-моему, знал все стихи, которые только есть на русском языке. В этом смысле все для него в литературе было поэзией. И, вы знаете, он не производил впечатления диссидента. Я преклоняюсь перед всеми нашими диссидентами — и теми, кто отдал свою жизнь, и кто рисковал. Но вот это слово диссидент терминологически к нему не подходит. Потому что он не был политическим деятелем — это не достоинство и не недостаток — он просто был таким человеком. Он не ставил перед собой никаких отдельных от своей духовной жизни целей. И поэтому демонстративно он никому себя не противопоставлял. Он просто делал [свое дело]. И хотел, чтобы все было так напечатано, как он написал. Это было так удивительно. Это было такое непонятное для нас желание в то время, когда это было практически невозможно.
Для него было неприемлемо, чтобы менялся ритм его абзаца, ритм его страницы. И такое поведение было совершенно неслыханно. И, конечно, это отнимало у него массу сил и массу здоровья. Мы все — друзья, мы все были знакомы. На наших глазах шли эти издания «Тынянова». Даже то, что мы слышали об этом, даже от рассказов его мы страдали, потому что такого человека нельзя подвергать такой обработке. Никого, конечно, нельзя, но он был совершенно не создан для этого: мы до сих пор, по-моему, не имеем такого «Тынянова», как его написал Белинков.
Вообще, какая это судьба! Как по нему прошлась одна полоса, другая полоса, якобы благоприятная! Это своего рода Грибоедов в нашей жизни. Мы имеем такого блестящего человека! Этот зал об этом свидетельствует. Тут собралась в лучшем смысле этого слова творческая элита. Вы все знаете, кто такой Белинков. Но ведь кроме вас-то этого никто не знает! Это же ужасно! Мы с Наташей учились на одном курсе и даже в одной группе. И вот я сегодня многих о нем спрашивал, звал наших товарищей, однокурсников. Наташу они знают, а имени Белинкова не помнят, а они литераторы, они филологи.
Каким потрясением были для нас эти книжечки «Байкала»! Это переворот. Хотя мы и до сих пор считаем, что Олеша был хороший человек, что его нужно ценить, а не «уничтожать», но все-таки подлинный-то критерий задал Белинков. Это ошарашивало. Ведь как мы раньше говорили: «Вот, он же написал такое стихотворение, в котором герой хочет землю крестьянам в Гренаде отдать! Какое замечательное стихотворение!» И он этим жил. И разве это плохо? Но что в это время здесь делали с крестьянами? Да и теперь мы слышим иногда, что стихотворение «Коммунисты, вперед» тем, оказывается, хорошо, что написано таким же ритмом, как «Мне на шею бросается век-волкодав». А ведь и это стихотворение, и судьба Мандельштама чем-то отличаются и от этого стихотворения, и от судьбы этого автора. Я ничего плохого не хочу сказать, никого не хочу шпынять. Боже избави! Это все нам близкие люди и наша общая трагедия. Но вот Белинков предъявил такой простой критерий: тот, кто сдал позиции интеллигента, тот и сдал. И отступить от него мы уже не можем, если бы хотели. Это непоколебимо. И Белинков нас этому научил.
Но, понимаете, это не была только политическая, общественная заслуга. Белинков был артист в полном смысле этого слова, в высшем смысле моцартианского пульсирующего начала. Я думаю, что жизнь его будет очень долгая. Он чувствовал нерв русской культуры. Вы знаете, среди смогистов был некто Леня Губанов[325]. У него была такая курьезная фраза: «Россию понимают лишь евреи». (Голос Сарнова. Ну, это преувеличение, конечно.) Конечно. Есть и такие, как Александр Львович Дымшиц[326]. И вообще, тут евреи ни при чем. (В зале дружелюбный смех.) Но Белинков, как никто, понимал и судил русскую трагедию и чувствовал музыку русской культуры. Он был рожден с этим, и, конечно, этого удивительного человека не только будут читать, но и будут ему радоваться.
Платон Набоков: Теперь уже трудно узнать сидящих здесь моих сокурсников по Литературному институту. Я пришел в институт из госпиталя в конце 42-го года. Вскоре мы познакомились с Аркадием. Тут уже говорили об обстановке того времени, и я не буду повторяться. Вспомню только, как нас по красной дорожке вызывали по очереди к Федосееву, директору института. А у Федосеева сидел некий человек в синей косоворотке и говорил: «Вы, вот, фронтовик. Вы та-та-та-та. Вы та-та. И Вы должны нам говорить, какие мысли у студ…» — «Я контужен, у меня вот голова пробита! Я в истерику могу! Я не помню, что я вчера говорил!» — «Ах, идите, идите…» Я уже был битый: отца расстреляли в 34-м, отчима в 37-м. Все мои тетки, сестры моей матери, пострадали, их мужья пострадали, попав в Литературный институт, горегорьковский литинститут, я понимал, как себя надо вести.
Сегодня вспоминали многое.
Не вспомнили, пожалуй, главное. То, что Аркадий создал вокруг себя группу наиболее талантливой, одаренной молодежи.
Я не могу о них не вспомнить поименно:
Надя Рашеева-Романовская. Она прекрасно знала поэзию Блока, написала о нем исследование. Больной человек, — она была арестована, выжила в лагерях и умерла вскоре после возвращения.
Георгий Ингал. Он написал прекрасную повесть-роман, очень сложную — они сродни в этом смысле с Аркадием — о Дебюсси. Начал писать роман о Чайковском. И Георгий, и Аркадий интересовались мной: все-таки я воевал, был пулеметчиком, многое видел. Помню один из наших последних разговоров с Георгием о будущем, которое нас ожидает после войны. От его жены я узнал, что он был убит в лагере. Когда я сам попал в лагерь, мне подтвердил это один заключенный. Георгий пытался восстановить роман о Дебюсси и прятал свои бумаги, что было совершенно недопустимо. Ты должен был показать заключенным, своим соседям, что ты пишешь, что ты делаешь. Это надо было делать открыто. Его приняли за стукача, а может быть, это была определенная провокация со стороны внутренних органов — кагэбэшных, лагерных. И заключенные его убили.