Разговор произошел двадцать первого в ночь, в понедельник. В Москве, в Малом зале Центрального Дома литераторов на Большой Никитской, 53 (бывшей Герцена). 21 октября 1996 года шла презентация только что опубликованного «Черновика чувств». На повестке собрания значилось: «Вечер памяти А. Белинкова (1921–1970)».
Малый зал быстро заполнялся. Пришли: Г. Белая, Алик Гинзбург, В. Глоцер, А. Горелик, С. Григорянц, Даниил Данин, Л. Зорин, Э. Кардин, Л. Левицкий, С. Лесневский, Л. Либединская, И. Лиснянская, М. Литвинов, Ф. Литвинова-Ясиновская, Е. Мурина, П. Набоков, Л. Осповат, Б. Сарнов, А. Севастьянов, Т. Сельвинская, Ф. Сыркина-Тышлер, Ирина Уварова, М. Чудакова, Марианна Шабат, Б Штейн, знакомые и незнакомые… Всех назвать невозможно. Здесь и москвичи, и даже недавние эмигранты из Франции и Америки. Это — шестидесятники. Кое-кому пришлось устроиться, стоя в дверях. Ко мне подходит озабоченный Ю. Китаевич: «Мест не хватает. Почему не в Большом зале?» В аудитории шум. Люди, редко встречающиеся в новой, теперь по-иному тревожной столице, окликают друг друга. Рассаживаются.
В президиуме признанный литературовед и критик Б. Сарнов — ведущий вечера, известный драматург Л. Зорин и я — вдова виновника торжества.
В записи выступлений, приводимых ниже, я постаралась передать живую атмосферу вечера, допустив длинноты, повторы, противоречия и отвлечения.
Бенедикт Сарнов: Ну, я думаю, мы начнем.
Знаете, если бы в году эдак 60-м или в 61-м, когда мы с Аркадием Викторовичем гуляли по Красноармейской улице, кто-либо мне сказал, что его семидесятипятилетие мы будем отмечать вот так, как это происходит сегодня в этом зале, и что все не все, но многие московские газеты об этом сообщат, я бы счел такой прогноз, мягко говоря, не очень вероятным. Но если бы нам сказали [о том же] некоторое время спустя, когда Аркадий и Наташа были уже там, когда он именовался отщепенцем, злостным антисоветчиком, агентом ЦРУ и бог знает еще какими кличками, и, — как мы узнали в «Независимой газете» из документа, подписанного Андроповым, он [считался] чуть ли не автором книги Светланы Сталиной, — если бы тогда нам сказали, что будет вот такой вечер, посвященный его семидесятипятилетию, то мы подумали бы, что это бредит сумасшедший.
То, что происходит сейчас, мы могли бы считать самым доподлинным чудом. Но это еще не главное чудо. Главное чудо — эта вот книжечка. (Показывает «Черновик чувств».)
Главное чудо состоит в том, что роман Аркадия Викторовича Белинкова, который считался пропавшим более чем пятьдесят лет тому назад, канувшим где-то там, в недрах этого «министерства любви», что он вдруг воскреснет, восстанет из пепла, что сегодня его будут продавать за самую полноценную нашу валюту, а некоторые даже получат его в подарок, — вот это и есть самое поразительное чудо.
Я далек от того, чтобы быть апологетом этого романа и говорить, что это замечательный или выдающийся вклад в сокровищницу русской литературы, особенно если учесть, что его автор сам его сжег, как мы узнали из предисловия Наташи Белинковой в журнале «Звезда». Сжег и сделал это совершенно сознательно, не в порыве страсти, а отнесясь к нему, как Гоголь отнесся к своей поэме «Ганс Кюхельгартен». Я не собираюсь по этому поводу полемизировать с автором. Я просто хочу сказать, что при всем при том это произведение поразительное. Оно поразило меня тем, что очень рано в этом романе проявился совершенно неповторимый и явно незаурядный характер этого человека.
Эта вещь поразительна по своей смелости, причем не гражданской смелости, которой Аркадию Викторовичу было не занимать, как мы все прекрасно знаем. Я бы сказал, поражает он смелостью эстетической. Своей [характерностью]… Он настаивает на том, что он такой вот, каков он есть.
Ведь только вспомнить, когда все это происходило! Шла война, торжествовал самый что ни на есть железобетонный социалистический реализм. Получил первую чугунную затрещину Зощенко за свою повесть «Перед восходом солнца», и печатание ее было прекращено. (Писателя громили именно за то, что он посмел во время войны, во время схватки с фашизмом заниматься «самокопанием», писать о себе, о своих чувствах и переживаниях. И Зощенко оправдывался, пытался доказать, что его вещь в основе своей антифашистская…) Вот в это время молодой человек, которому был двадцать один год, говорил: «Вот, я такой… Берите меня таким, какой я есть… Да, я не хочу сказать, что мы с вами одной крови, вы и я. Я — другой человек и хочу быть именно тем, что я есть. И я на этом настаиваю». Настаивал он на этом всей стилистикой своего сочинения, каждой клеточкой своей словесной ткани.
Дальше, естественно, все развивалось, как оно и должно было развиваться, и ничего удивительного нет в том, что он получил свои восемь лет и попал в лагерь. Удивительно то, как он себя там вел. Удивительно, что не раскаивался, не вилял, не входил в глухую несознанку, как это принято было. (Ничего постыдного я в этом не вижу — я думаю, многие со мной согласятся, что вовсе не надо быть откровенным со следователем.) Мало того, там, в лагере, он использует каждую возможную минуту — продолжает писать свои по-прежнему, мягко говоря, не вписывающиеся в систему советской идеологии сочинения. И кто-то настучал, и там ему намотали второе дело, после чего он попал в Казахстан, в Караганду с новым лагерным сроком.
Поскольку не все, вероятно, читали его допросы, опубликованные в «Новом русском слове»[321], я приведу несколько отрывков из его ответов следователю и некоторые цитаты из его сочинений, дающие представление об этом характере, об этом человеке.
Ответ следователю, записанный суконным языком протокола: «Высказывал мысль к тому, чтобы повести решительную борьбу за уничтожение коммунизма, как формации, лишившей человеческих свобод… Я призывал к физическому уничтожению коммунистов как идеологов и носителей идей коммунизма… Основным действующим лицом я изображал себя, где выражал свои мысли словами: „Я ненавижу промысел марксизма-ленинизма“… Я считал, что идеология марксизма-ленинизма такая же реакционная, как и нацизм Гитлера».
А вот цитата из сочинения: «В 1932 году Гитлер убил дряхлого Гинденбурга и получил тупой нацизм, а в 1947 году какой-то Готвальд убил выжившего из ума Бенеша, которому больше ничего не оставалось, как умереть, и получил зверский марксизм-ленинизм. Кто из них хуже: нацизм или марксизм-ленинизм? Оба одинаковы». Это уже подлинные слова Аркадия Белинкова.
А вот их перевод на язык протокола: «Я лично считаю и убежден, что между марксизмом-ленинизмом и нацизмом никакой разницы нет».
Замечательно еще вот что: «Написанные мной рукописи не адресовались читателю, а были лишь потребностью выражать свои чувства на бумаге».
И последнее — это тоже его выражает: «За время отбытия срока наказания и пребывания в тюрьме по этому делу мои взгляды и воззрения не изменились». Тоже, знаете, не каждый так бы себя повел в этой ситуации. [Достаточно] представить себе этого худенького, хрупкого, бесконечно слабого здоровьем человека!
Меня просил сказать несколько слов Марлен Кораллов. Я только что навестил его в больнице, и он просил сказать, что он вместе с семидесятипятилетием Аркадия отмечает сорокапятилетний юбилей своего знакомства с ним. Марлен был товарищем Аркадия по заключению, и он мне рассказал такой маленький эпизод. В их лагерь пришло новое пополнение, эшелон уголовников. Было какое-то толковище, все предвещало крупную драку, скорее всего поножовщину. Но как-то это рассосалось, и Марлен возвращался в барак. Навстречу ему шел Аркадий, который, как всегда, умудрялся даже там соблюдать свой облик интеллигента. И Марлен его спрашивает: «Вы куда…» — они были на Вы и по имени-отчеству: один Аркадий Викторович, а другого там звали Михаил Михайлович. «Вы куда, Аркадий Викторович?» — «Как — куда? Драться». Надо было представить себе, что было бы с ним, если бы, к несчастью, драка состоялась и он там появился. Двух минут он там бы не просуществовал, не уцелел. Вот такой это характер, такой это человек!