Голос из зала: Советская литература — это, конечно, протез литературы.
Белинков: Вы совершенно правы. И, конечно, все определяет не 56-й год и, конечно, не 54-й, и даже не 37-й. Сажать стали не в 37-м году, а в 1917-м.
В том немногом, что написано о советской цензуре, нас настойчиво, трудолюбиво и последовательно убеждают, что методы цензуры советского периода мало чем отличаются от методов цензуры, которыми пользовались, скажем, в эпоху временного татарского ига или в другие прелестные эпохи отечественной или даже всемирной истории.
Но в том немногом, что написано о советской цензуре, упущено одно чрезвычайно существенное обстоятельство. Все цензуры на протяжении веков, начиная с эпохи Сервия Туллия, пользовались только запретительными приемами в области идеологии. Советская же цензура обладает особенностью, которая делает ее единственной: советская цензура — рекомендательная цензура. И это ее новое качество в сравнении с другими цензурами погубило одну из величайших культур мира — русскую культуру.
Обычно назначение цензуры заключается в том, что она что-то запрещает. Мировая история никогда не создавала такого цензурного института, по которому от писателей требовали, чтобы он делал то, а не это. Никогда ни одна цензура в мире не требовала от поэта, чтобы он писал такими рифмами, как она предписывает. По распоряжению и под руководством советского цензора наша литература борется за повышение яровых, за улучшение качества обслуживания в прачечных и за всякие другие, чрезвычайно полезные вещи, которые к литературе, казалось бы, прямого отношения не имеют. В связи с этим возникла одна из существенных проблем советской литературы, которая низвела ее с литературного достоинства в область обслуживания. Это проблема положительного героя.
Цензура требует не только ограничения выразительных средств в изображении положительного героя, но она настаивает на том, чтобы этот положительный герой был создан и чтобы он занимал определенное процентное отношение к отрицательным героям, чтобы он превалировал.
В результате цензура приобрела значение, ей не свойственное. Из оградительного и запретительного института она превратилась в такой, который формирует весь литературный процесс.
И все же, даже против такого исключительно нового качества советской цензуры можно было бы выступать с различными формами литературного протеста, если бы она была представлена только соответствующим учреждением или учреждениями. Дело обстоит сложнее. Подавляющее большинство книг или частей книг, которые люди не смогли прочитать, были уничтожены не цензурой, а были погублены или в замысле, или в рукописи, или в процессе внутреннего редактирования, или в период редактуры в издательстве. Можно по пальцам пересчитать случаи собственно цензурных гонений. Количество рукописей, уничтоженных редакторами или самими авторами, — неисчислимо.
В русской истории, которая до октября 1917 года была далека от демократического идеала, тоже бывали отдельные случаи рекомендательной цензуры, но это были случаи эксцессного, раритетного порядка. В одной статье 1842 года для журнала «Отечественные записки» было написано: «В Петербурге климат весьма нездоров и споспешествует ревматизмам». Цензор Синяков правит: «В северной столице живут одни достойные люди». (Смех в зале.)
Известно, что в 1826 году, когда с помощью Жуковского Николаю Павловичу Романову была представлена рукопись «Бориса Годунова», Николай Павлович августейше начертал: «Считал бы цель г-на Пушкина исполненной, если бы он переделал сию комедию в повесть или роман на манер Вальтер Скотта». Подписано: «Николай». Подпись императора, как вы знаете, покрывалась лаком.
В «Историческом архиве» было напечатано одно совершенно замечательное произведение социалистического реализма, подписанное, однако, Н. П. Романовым. Это — письмо, замечательное, кстати, своими литературными достоинствами, о «Герое нашего времени». Уверяю вас, что если бы речь шла, скажем, о «Людях с чистой совестью» и подписано было бы В. В. Ермиловым[307], то никого бы это не удивило ни по стилистике, ни тем более по тем претензиям, которые предъявлялись подпоручику Тенгинского полка Михаилу Лермонтову.
Претензии были замечательные: «Неужели, — жаловался критик, — автор не мог найти ничего достойного, нежели описание пороков нашего общества? Он, глядя на людей, воспитанных в особом Кавказском корпусе, давшем нам бесчисленное количество героев, выбрал лишь характер штабс-капитана, по которому должны равняться другие герои этого отвратительнейшего произведения, столь напоминающего нам произведения западной литературы». (Смех в зале.)
Русская история обладала многими особенностями, свойственными монархическим режимам. Однако русская история была не однолинейна. Разные ее периоды были окрашены по-разному, и, начиная с Александра II по предвоенный период, ее развитие шло в совершенно определенном направлении. Если исключить некоторые эксцессы победоносцевского периода, в 1913–1914 годах страна уже находилась на том отрезке истории, когда можно было ожидать свершения очень высоких демократических надежд. И даже когда русская история определялась такими именами, как Павел I или Николай I, в ней было как бы две истории: история, так сказать, положительная, прогрессивная и история отрицательная, регрессивная. Советская история выбрала из русской истории Ивана Грозного и Павла I.
Произошло то, что в химии называется избирательным сродством, когда одно вещество вступает в реакцию не с любым другим, а именно с тем, с каким ему хочется. Ничто не рождается ни из чего. Но все благородное, высокое и прекрасное было забыто.
Надо сказать, что в советской литературной науке не все отрицательно, хотя омерзительного так много, что приходится оговариваться, если появляется что-нибудь достойное. Например, советский пушкинизм, даже еще при живущем Дмитрии Дмитриевиче Благом, может стать на уровень, приближающийся к науке. Наука и литературоведение, как гений и злодейство, — две вещи несовместные, но советский пушкинизм действительно создал нечто очень значительное.
Еще больше создала советская текстология. Теперь с появлением счетных вычислительных машин она дала нам возможность прочитать тексты, которые считались абсолютно нереальными с точки зрения возможности прочтения. Советская текстология в той части, которая нас с вами интересует, то есть в вопросах, связанных с цензурой, проделала громадную работу. Эта работа заключалась в том, что она в лучших, в наиболее значительных образцах восстановила великую классическую русскую литературу примерно полутора, даже больше чем полутора столетий, начиная с 1735 г., с письма «Правила стихотворства российского», с Тредиаковского; с Сумарокова; с Ломоносова до 17-го года. Она восстановила первозданных Пушкина, Герцена, Тургенева и сейчас дошла до Достоевского. Следует длинная очередь русских классиков, которые должны быть напечатаны без каких бы то ни было цензурных и иных искажений. Это — громадная работа. Но оказалось, что эта громадная работа имеет только узколитературное значение. Действительно, очень много строк было напечатано неправильно. В большинстве случаев это произошло по обстоятельствам, связанным с чисто художественными или техническими моментами. Их исправили. Кое-где были восстановлены цензурные пропуски. Ничего существенного эта работа в нашем представлении о классической литературе не изменила. Мы получили, в общем, тот же самый корпус великой русской литературы.
Если представить себе, что когда-нибудь подобная же работа будет проделана в истории советской литературы, то мы получим другую литературу. Мы получим другую литературу, потому что советская цензура (во всем ее комплексе) искажает рукописи до неузнаваемости.
Если вы возьмете сборники «Советской текстологии», издаваемой Институтом мировой литературы им. Горького Академии наук СССР, то вы увидите там нечто совершенно чудовищное. Вы увидите, какую муку претерпели их Новиков-Прибой, их Панферов, их Фадеев. Вот что совершенно поразительно!