Как только слушок о русофобии Белинкова распространился, его начали читать более пристально и на этот раз безо всякого удовольствия.
Известный в эмиграции прозаик и критик Николай Ульянов заявил, что все беглецы и невозвращенцы (Белинков в том числе) проходят через «какую-то международную организацию, вклинившуюся между Советской Россией и русским зарубежьем»[223], и все их выступления используются КГБ. В другой статье — «Загадка Солженицына» — он сумел «доказать»: Солженицына не существует в природе, а его книги изготовлены в том же комитете. Парижский критик Сергей Рафальский еще при жизни Белинкова успел ему посоветовать добиваться освобождения России единственно, по его мнению, достойным путем: не покидая страны. И, если надо, сидя в тюрьме. Другой парижанин после кончины Белинкова корил беглеца в манере советских фельетонов: «получил высшее и среднее образование», «пристроился в Совинформбюро», «распустил свой язык и перо», «был освобожден и, мало того, получил право возвратиться в Москву», «был признан начальством прекрасно перекованным». По мнению этого критика, главная причина бегства Белинкова — разочарование в том, что он не получил Ленинскую премию[224]. Одна писательница вообще вычеркнула его имя из русской истории, потому что он — «чужой» и «не стоял часами перед портретом предка». Другой литератор, Михаил Коряков, был озабочен не предками, а собственными современниками. Он выступил с обвинением Белинкова в неряшливости на том основании, что тот ставил Шкловского, Сельвинского и Катаева в один ряд с Грибачевым, Софроновым и Кочетовым[225]. Критик, очевидно, хорошо помнил, что первые три некогда были замечательными русскими писателями, и его не задевало, что они стали полноценными советскими.
Какое совпадение с опасениями Замятина! «Мне очень нелегко будет и за границей… если здесь [в СССР] в силу моего обыкновения писать по совести, а не по команде — меня объявили правым, то там раньше или позже по той же причине меня, вероятно, объявят большевиком»[226].
Конечно, Гуль, как главный редактор журнала, имел право не печатать то, что ему не нравится. Но распространять собственный отрицательный отзыв на им же самим отвергнутую и пока еще нигде не напечатанную статью? То, что Ульянов, работавший в одном университете с нами, приложил немало усилий, чтобы с нами ненароком не повстречаться в коридорах университета, — невелика беда. Но утверждать в печати, что все беглецы из Советского Союза выполняют задания КГБ? Разумеется, Коряков мог по-своему интерпретировать творческий путь любого из советских писателей. Но свое непонимание процессов, происходящих в СССР, выдавать за «неряшливость» другого? Личное дело Рафальского вступаться за левые круги на Западе или выступать против них. Но считать лагерные годы бывшего зэка не тяжким опытом, а лишь кокетливым, как он утверждал, аргументом?
Статьи с нападками на Белинкова стали появляться немедленно после его кончины, и я, не сдержавшись, послала в «Новое русское слово» возмущенную статью под названием «Корякорафальские». «Звуковой жест», — сказали бы формалисты. «Вселенская смазь», — отреагировал Гуль. Редактор газеты Андрей Седых напечатал мою статью, но, чтобы не дразнить гусей, он назвал ее поскромнее[227]. Как ни странно, за эту статью я и получила много комплиментов именно от старых эмигрантов, но гуси гоготали.
Должна признаться, я остереглась в этой статье назвать по имени Романа Борисовича Гуля. Упомянула только его положение — «редактор толстого журнала». Но он себя узнал и ответил зубодробительной статьей[228]. Эта статья, за исключением вступления, точь-в-точь повторяет письмо, отправленное Белинкову. Аркадий предстал перед читающей публикой, незнакомой с его работой, русофобом, а мое упоминание о распространении им порочащих писем превратилось в инсинуацию. Знал бы он, что одно из этих писем — Светлане Аллилуевой — после его кончины будет напечатано в его собственном журнале — и у меня будет возможность его процитировать!
Авторитет Гуля в русском зарубежье был велик. Его мнение было почти что равносильно инструкции, спущенной из ЦК КПСС в Советском Союзе: предписывалось, как следует читать Белинкова и как вообще к нему относиться.
Критическая масса — как еще назвать? — перевернулась на 180 градусов.
Уточняли: «следовало бы писать не о великой любви Белинкова к правде, а о его ненависти к России». Утверждали: «разуверился в революционном идеале». Улюлюкали: «проклят Россией!» Уверяли: «его ненависть к России хуже розенберговской». (Это замечательное высказывание принадлежит Крузенштерн-Петерец, поначалу восхищавшейся светским обличьем Аркадия.) А дальше уж совсем непонятно: «и поставил под сомнение национальное начало». (Русское? Еврейское?)
Как всегда, последователи оказались святее папы. Недоумение Гуля превратилось у них в ненависть. Несогласие во взглядах — в реакцию на национальную принадлежность. (К чести редактора толстого журнала надо сказать, что в сотом номере юбилейного «Нового журнала» он напечатал отрывок из еще неопубликованной книги Белинкова об Олеше, как бы следуя традиции «Байкала».) Ящик Пандоры раскрылся. И раньше нет-нет да появлялись туманные упоминания о «нерусских, говорящих по-русски». Теперь после моей перепалки с Гулем нашлось для всех невозвращенцев родовое слово: «русофобы».
Тем, кто не понимал, в чем дело, стали объяснять прямо: «Наши люди пера и национальных мыслей не задавались, как казалось, целым рядом вопросов о том, кто такие эти Якиры, Амальрики, Синявские, Галичи да Белинковы?»
К этим именам добавят имена Солженицына, Максимова и других, недавно прибывших, назвав их «примазавшимися сомнительными христианами». Слегка перепутав поколения отцов и детей, спросят: «Почему их дух восстал против той самой тирании, которую воздвигали и организовали в деталях их родичи и они с ними вместе?» От риторики спустятся поближе к земле: «Откуда деньги у этой подсоветской голытьбы?»
И сами объяснят: «Ответ на этот вопрос нужно искать, конечно, у истоков мировой иудейской солидарности. Зазвонил свой аларм „Новый колокол“. И вот на сцене новый рупор мирового мнения журнал „Континент“».
Мутный поток вылился на третью волну и потек на нашу общую родину: «Демократическое движение, поставляющее „Континенту“ сотрудников, пытается присвоить себе монополию на всякую свободную мысль в Советском Союзе»[229].
Трудно, должно быть, глядя из современной России, представить себе глубину пропасти, которая существовала в шестидесятые-семидесятые годы между двумя русскими культурами, разорванными острыми складками «железного занавеса».
«Там, в Советском Союзе, я был „агентом империализма“, здесь, в эмиграции, я — „агент Москвы“. Между тем я не менял позиции, а говорил одно и то же… И те же улики, — это говорит о себе не Аркадий Белинков, а Андрей Синявский. — Конечно, не посадят в лагерь. Но ведь лагерь — это не самое страшное. Там даже хорошо по сравнению с эмиграцией, где скажут, что ты ни в каком лагере не сидел, а послан „по заданию“…»[230]
А вот и запись Белинкова, обнаруженная мной в его архиве:
«Н. Ульянов всех нас — новейших эмигрантов, равно как и борцов с советским режимом, живущих в СССР, — скопом и хором считает не заслуживающими доверия и выпущенными для того, чтобы разрушить цитадель борьбы с коммунизмом за рубежом. В доказательство приводится история деревянной лошади, которую спартанцы оставили на берегу под стенами Трои, перед уходом (обманным) начинив своими отборными солдатами. Лошадь внесли в город и т. д.