Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Франк: Аркадий Викторович, я читал напечатанные еще в Советском Союзе в журнале «Байкал» главы из Вашей книги о Юрии Олеше. С Ваших слов я знаю, что Вы задумали трилогию в составе книг о Юрии Тынянове, Юрии Олеше и об Александре Солженицыне. Можно мне попросить Вас вкратце сказать нашим слушателям, почему Вы избрали Солженицына как тему вашей третьей, заключительной книги из трилогии?

Белинков: Я должен буду, очевидно, сказать несколько слов о [задуманной] трилогии, для того чтобы стало понятно, почему третья книга написана именно о Солженицыне.

Дело заключается в том, что эти книги не о Тынянове, не об Олеше и не о Солженицыне; это книги о взаимоотношениях художника и общества. Мне кажется, что имеется лишь три естественных возможности этих взаимоотношений, тем более если иметь в виду, что речь идет о взаимоотношениях художника с тоталитарным государством.

Тынянов жил и писал в те годы, когда известные элементы лояльности во взаимоотношениях еще могли существовать. Тынянов сохранил честность и именно поэтому сохранил себя как художник. Юрий Олеша, писатель, наделенный огромным физиологическим художническим дарованием, не устоял перед соблазнами, страхом, искушениями, которым он подвергался, живя в стране с тоталитарным режимом. Книга об Олеше называется вовсе не «Юрий Олеша», она называется «Сдача и гибель советского интеллигента» — гибель художника в результате сдачи, в результате невозможности и нежелания главным образом борьбы с этим удушающим тоталитарным режимом.

Наконец, есть третья возможность взаимоотношений художника и государства; это такие взаимоотношения, когда художник не уступает государству, когда он не сдается, и это единственный случай, когда выстоявший художник может создать истинно художественные ценности. Солженицын — не единственный из писателей, которому удалось выстоять в борьбе с тоталитарной властью; но он обладает некоторыми другими качествами, о которых я скажу несколько позже.

Франк: Насколько я понимаю из того, что Вы сказали, Аркадий Викторович, кривая вот этих взаимоотношений между государством и писателем шла вниз между периодом или эпохой Тынянова и эпохой Олеши. Теперь, если Вы избрали героем вашей третьей книги Солженицына, то кривая, пожалуй, пошла по крайней мере в его случае опять вверх. Верно я Вас понял?

Белинков: Если Вы имеете в виду, говоря о кривой вверх, возможность художника бороться с удушающей, с раздавливающей его властью, то, вероятно, это не совсем то, что имел в виду я; когда я говорил об этих возможностях, связанных с Солженицыным, то я имел в виду не общественные обстоятельства, которые складываются вокруг писателя и дают ему разрешение, а личность писателя, которая может этим обстоятельствам противостоять. Солженицын и оказался таким писателем, который мог этим обстоятельствам противостоять: он оказался выстоявшим художником не потому, что ему разрешил советский режим выстоять, а потому, что он оказался сильнее того давления, которое оказывал на него советский режим. Солженицын так важен, так нужен, так дорог русской литературе, русской литературе не фединых и не кочетовых, а великой русской литературе «Медного Всадника», литературе «Бесов», лирики и эпоса Пастернака, Мандельштама и Ахматовой; Солженицын так важен, так нужен и дорог русской литературе, потому что он появился тогда — в те годы, в те дни, когда казалось, что русская литература исчерпана.

Она была, казалось, исчерпана с последней строкой Анны Андреевны Ахматовой. Она кончила свое великое, почти двухсотлетнее бытие, оставив руины, на которых покоились могильными плитами Федор Гладков, Федор Панферов и Александр Фадеев. Он появился в высшей степени неуместно, с их точки зрения неуместно и несвоевременно, и нежданно. Казалось, все кончено — одна из величайших в мире национальных культур исчерпана. И вдруг в этой пустыне появился писатель — надежда новой, молодой России.

Появление Солженицына в эпоху, которая названа словечком, в высшей степени неточно отражающим явления, которые возникли после смерти Сталина и названы «Оттепелью», — к этому явлению Солженицын никакого отношения не имеет. Та оттепель — официальная, официозная, полуразрешенная, полузапрещенная, на которую глядели сквозь пальцы, оттепель Евтушенко и Вознесенского — никакого отношения к Солженицину решительно не имела. Солженицын — писатель великой литературы, а не момента, когда разрешили немного больше или запретили немного меньше.

Франк: В чем Вы видите основное значение Солженицына? Только ли в том, что его произведения дышат правдой, или Вы видите в нем также какие-то новые формальные элементы, которые отличают его от его современников?

Белинков: Я охотно отвечу на этот вопрос, потому что существуют, как мне кажется, в высшей степени неуместные заблуждения по поводу того, что может быть необычайно интересное содержание и в высшей степени традиционная форма, или, если угодно, наоборот. Это так называемый «формализм» из газеты «Культура и жизнь». Ничего подобного в искусстве не бывает. Не бывает интересного содержания в неинтересной форме, и не бывает интересной формы с неинтересным содержанием. Когда приходит великий художник и приводит с собой нового героя, то он приводит его в новой форме. Для того чтобы появилась бахрома на штанах Раскольникова, эта великая метафора великого писателя, — нужно, чтобы появился новый герой и новая форма романа. Новая форма романа Достоевского была, несомненно, связана чрезвычайно тесными узами с тем новым открытием мира, которое совершил великий писатель.

Солженицын — художник XX века; он обладает некоторыми чрезвычайно специфическими особенностями нашего времени, связанного [очень] сложными синтетическими путями с ритмом, со звуком, с тем, что Блок называл «музыкой времени»; он обладает чрезвычайно острой видимостью предмета. Если Вы исчислите количество информации на единицу текста у Солженицына, то вы увидите, что там сообщено необычайно много, гораздо больше, чем на подобную же единицу в классическом произведении. Дело не в том, что Солженицын пишет хуже или лучше, чем писали русские или западноевропейские классики, он пишет по-другому, он пишет так, как мыслит, ощущает себя, движется во времени XX века, века, чрезвычайно насыщенного информацией. Коммуникации Солженицына необычайно сложны, не прямы и связаны с необыкновенно разветвленным, сложным кругом ассоциаций и аллюзий. Что же касается другого элемента, который назван был, скажем в советской поэтике, «содержанием», то здесь у Солженицына есть одна особенность, которая сделала его действительно важнейшим писателем России. Как всякий великий писатель, Солженицын говорит о главном. Главное, о чем рассказал Солженицын, — это о преступлении, которое всегда, начиная с Книги Бытия, с рассказа о Каине, почиталось за величайшее преступление, величайшее непрощаемое преступление. Солженицын рассказал об убийстве. И та ненависть, которую он встретил со стороны официальной России, была совершенно естественной, потому что он рассказал о самом жестоком преступлении, которое когда бы то ни было творилось в мировой истории. В мировой истории много крови; в мировой истории было много убийств, но так много за такой короткий срок убить людей смогла только советская власть. Солженицын рассказал об этом со всей обстоятельностью, как о главном преступлении режима, и он стал главным писателем века.

Франк: Я понимаю, что Вы имеете в виду, Аркадий Викторович, но ведь преступления не измеряются только количественно. Меня всегда поражало в советской литературе, что к моменту смерти или умерщвления относятся чисто внешне, механически, а у Солженицына поражает духовное отношение к смерти. В этом также его отличительная черта, если сравнить его с другими произведениями его эпохи.

Белинков: Конечно, смысл и значение Солженицына вовсе не только в том, что в его книгах изображено большое количество убитых. И мы ценим «Гамлета» и, в частности, последнюю сцену, завершающую трагедию, не потому что там оказалось восемь убитых, что там убиты все, а оттого что все предшествующие пять актов «Гамлета» психологически и социально мотивируют это убийство. И конечно, значение Солженицына не в том, [что] там у него много смертей и много убитых, — этим нас не удивишь. Мы люди — современники разных фашизмов. Мы видели и итальянские убийства, мы видели немецкие убийства, мы видели советские убийства, и смысл и назначение Солженицына вовсе не в том, что он рассказывает еще раз о жестокости, о смерти, о гибели людей, а в том, что он показал неизбежность, неизбежную мотовированность этих убийств; он показал, что тоталитарный режим ни на что другое способен быть не может, что он может делать спутники, но он не может отказаться от уничтожения людей. Он может заставить писать симфонии, но он не может создать благо.

114
{"b":"572284","o":1}