— Это мы сами увидим, что ты умеешь. Были тут такие, что павлиний хвост распускали в первый день, а потом… Бери масленку и айда смазывать машину!
Так я снова, уже на двадцатом году жизни попал в подручные к Богатыреву. Пока буду молчать, что я Санька Голота…
Когда-то любил меня дядя Миша, своим дитём называл. А теперь? Встретил не очень ласково.
Экипировавшись, с полным баком воды и горой угля на тендере, с почищенной топкой, весело гудящей белым пламенем, наш паровоз выходит на станционные пути сортировочной. Берем длинный состав платформ, груженных чугунными чушками и стальными слитками, и отправляемся на магистраль.
Только что перевалило за полночь, накрапывает дождь, а небо над Магниткой полыхает зарей — на заводе выдают плавку чугуна, льют в ковши кипящую сталь, режут голубыми молниями и сваривают металл.
Свет зари лежит на черных маслянистых боках нашего паровоза, на груженых платформах, на телеграфных столбах, на лицах стрелочниц, провожающих наш поезд, на отвалах глины, на дне котлованов, на корпусах цехов, на заводских трубах.
Все излучает сияние зари, все, куда ни посмотришь, — кружевные фермы высоковольтных передач, газовые факелы доменных свечей, мосты, бетонное тело эстакады, печи коксохима, корабельная громада электростанции. А озеро кажется наполненным не водами Урал-реки, а солнечным огнем — горит, сверкает, переливается миллионами и миллиардами огоньков, светлячков, искр.
Мчимся и мчимся на всех парах вдоль зари, и нет ей конца, не тускнеет она. Паровоз наворачивает на свои колеса километры, грохочет по золотым рельсам, по оранжевому щебеночному балласту, по розовым шпалам и гудит:
— Ого-го-го-гу-гу-гу!..
* * *
Горячий дождь падает на мою голову. Тело раскачивается в хмельной дремоте и летит в мягкую темноту. Вдруг молния, гром… и горячий дождь превратился в ледяные капли, солнце — в наезженный каток, мягкая темнота — в острые камни.
Открыл глаза и вижу где-то вверху над собой пепельноседые усы, лохматую шапку машиниста. Он льет из чайника на мои скулы холодную воду, кочегарской лопатой толкает в грудь, потом волоком тащит по угольным осколкам, рассыпанным в паровозной будке.
Мучительно вспоминаю, что кто-то так делал давно-давно, в далеком прошлом, на бронепоезде «Донецкий пролетарий». Богатырев это, дядя Миша…
Гневный его голос гремит:
— Заснул, на паровозе заснул, окаянный!.. Да я уже тридцать лет езжу, переложи — так весь земной шар опоясал сорока дорогами, а глаз ни разу в работе не прикрыл. А он спать. Марш с паровоза, убирайся сейчас же, подлец, чтоб нога твоя не пачкала… Мне не надо таких работников. Кочегар за тебя ночь доработает.
Я хочу сказать разъяренному Богатыреву, что я вовсе не подлец, не лодырь, не пачкун. Нечаянно уснул. Пять ночей подряд мучился без сна, на шестую не вытерпел. Негде мне было спать, нет у меня на Магнитке ни своей постели, ни кровати. Хочу, а не могу слова вымолвить.
— Слыхал, соня? — кричит мне в лицо Богатырев. — Не нужен ты мне! Ишь, умелец! Господи, до чего же я невезучий: то растрепанную бабу в помощники прислали, то дезертира, а теперь этого… тюху-матюху… Уши врозь, дугою ноги и как будто стоя спит!.. Да разве тебе на паровозе работать? Иди на Большой проспект, в пошивочную мастерскую или в парикмахерскую — стань за витриной, скаль зубы, зазывай заказчиков и клиентов!
Ветер хлопает брезентом в двери будки. Земля проваливается под паровозными колесами. Спускаюсь по крутым подножкам. Зажмуриваюсь и хочу бросить перила, когда сильная рука машиниста хватает воротник спецовки, тащит на паровоз. Испуганный голос у самого уха:
— Куда ты, дурак? На ходу в степь бросаться?
Поднимаюсь. Машинист опомнился и опять раскричался:
— А ты не думай, что за сон пройдет. На остановке сгоню лодыря. Лезь на тендер, чтоб не мешался, морда немытая!
Как это случилось, что я заснул? Как я мог? Ведь так крепился!.. Вспоминаю.
…Сижу на угольной куче, дую на пальцы. Уже неделю сапоги не снимал, голую грудь свою не видел. Живем мы с Борисом в красном уголке паровозного депо. В карантине не стерпели. Квартир до сих пор нет.
«Воюй, брат, воюй!»
Выпрямляюсь, сжимаю лопату до боли в суставах и бросаю в белое горло паровоза уголь. Работаю, глаз с манометра не свожу, боюсь, чтоб стрелка не поползла назад. Манометр похож то на солнце, то на медный пятак, то на падающую звезду. Меня шатает из стороны в сторону. Вытягиваю руки, опираюсь на котел, защищаю висок от острых углов арматуры. И снова бросаю уголь, длинными пиками выбиваю колосниковую накипь шлака, поддерживаю в котле высокое давление пара. Я боюсь прислониться к стене. Знаю, что сейчас же закроются глаза, подломятся ноги и я упаду на пол, не слыша ни свистков паровоза, ни крика машиниста. Всю ночь крепился. Рассветом выглянул в окно, чтоб освежиться, но слишком плотно лег грудью на подоконник и забылся.
…Сейчас поезд остановится и машинист сгонит меня с паровоза. Он прав. Что я могу сказать в свое оправдание?
Паровоз все тише и реже дает выхлопы, осторожно разрезает темноту ночи. Я смотрю на манометр: только восемь атмосфер. Машинист мечется от окна к топке: окно он не может бросить — скоро станция, нужно следить за сигналами. Он кричит кочегару, чтобы тот пробил пикой колосниковые зазоры. Кочегар послушно бросается с длинным ломом к топке, но в зазоры не попадает, а бьет в медную решетку котла по нежным дымогарным трубам, рискуя пробить их, вызвать течь.
Машинист сорвал тяжелую шапку, камнем бросил ее в неуклюжую спину кочегара и заголосил:
— Что ты делаешь, чертова кукла! Паровоз убиваешь!
И опять я вспомнил бронепоезд. Точно так дядя Миша ругался, когда у него не ладилось дело с машиной.
Богатырев выхватил у кочегара пику, поковырялся в топке, выбросил из нее несколько шлаковых коржей, потом побежал к окну, устало свалился на откидное кресло, укоряюще посмотрел в мою сторону.
Я забыл угрозы: кинулся к топке, привычно поддел шлаковый корж, рванул его к себе, расколол и выбросил в степь. Когда подъезжали к семафору, топка была почищена. Стрелка медленно набирала давление. Машинист повеселел.
— Ну, и кадры: один храпака дает, а другой паровоз гробит! Вот так на всех ста паровозах Магнитостроя. Беда! А где лучше взять? Негде. Мучайся, Богатырев, мучайся! И чего я забрался к черту на кулички, дурак старый!
Мелькнул зеленый огонек семафора; еще немного, и молочные квадраты стрелок запутались в колесах паровоза — мы вышли на прямой путь сортировочной станции. Но что такое? Путь должен быть совершенно свободен, а там стоит что-то черное и дымится. Паровоз? Крушение!
— На маневровый паровоз принимают… — закричал Богатырев. — Экстренная остановка!
Хлопнул регулятор, завертелся рычаг перемены хода. Но разбежался тяжелый состав, напирает. Черная тень совсем близко, еще минута — и начнет грохотать раскалываемое железо, зазвенит стекло, полезут вагоны в пирамиду. Кочегар застрял в проходе узкой двери, зацепился домотканой свиткой за гвоздь и никак не может оторваться. И свитку жалко и умирать не хочется. Завыл даже, бедняжка, в растерянности.
Рассмешил меня кочегар, сил и ловкости прибавил. Я одной рукой закачал воду в котел, открыл предохранительный клапан, приготовил машину на случай аварии, а другой беспрерывно дергал рукоятку песочницы, давая опору колесам.
На один оборот ската не доехали до маневрового паровоза. Остановились. Машинист с пеной на губах побежал на станцию.
Вернулся красный, тяжело дыша:
— Каждую ночь так. Пыль у них вместо мозгов! На занятый путь поезд принимают. А потом нашего брата в суд потянут. Дня не проходит, чтобы три-пять паровозов не разбили. Судьба ты моя треклятая! Верные твои слова, Мария Григорьевна!
Помолчал, глянул на меня косо и закончил:
— …А ты спать, голова!
Припоминаю наш разговор с Поляковым. И еще раз клянусь мысленно сдать настоящий экзамен, получить настоящее удостоверение на право вождения паровоза.