Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Устраиваюсь около брата и сестры, закрываю глаза. Но сон не идет и не идет. Пряник виноват: сквозь карман жжет кожу, вкусно пахнет, — слюнки текут. Съесть его, что ли? Да, так и сделаю, нечего с ним церемониться. Достаю из кармана коричневую, облитую чем-то белым липучую краюху и в одно мгновение расправляюсь с ней. Вот теперь другое дело, сразу засну. Нет, не идет сон. Лежу с открытыми глазами, смотрю, что делается в землянке.

Отец сапожничает в печном углу около масляной коптилки. Мать горбится рядом с ним, чинит мне штаны. Дедушка Никанор, молодцевато выпятив грудь, сидит за столом около лампы, тихо и мирно читает бабушке толстенную книгу — псалтырь.

Никогда я не видел его таким тихим, чистым, сияющим. Борода золотится новеньким медяком. А глаза кринично-ясные.

И голос у дедушки никогда не был таким ласковым, воркующим, как теперь. Льется и льется, журчит, убаюкивает, куда-то зовет, обещает что-то теплое, сладкое.

Я не разбираю ни одного слова из того, что он читает. Да и не надо мне никаких слов. И так все понятно. Чувствую, хорошо дедушке. Оздоровел он.

Бабушка вяжет теплые рукавички и умненько через плечо заглядывает в бороду деда, примахивая головой на слова священного писания. Много доброты в ее лице. Кажется, что ласка спрятана в каждой ее морщинке.

Бабушка!.. Когда я в зимние холода приходил со шлакового откоса и разгружал добычу, она стягивала с меня отцовский пиджак, разматывала тряпки с ног и растирала леденеющие пальцы. Я скакал на одной ноге от боли, а она суетилась и разрывалась скорбными словами, беспрестанно ушками головного платка искала слезы в давно пересохших глазах. Успокоив, наконец, меня куском хлеба, она забирала с собой спать, кутала в дерюгу, нашептывала, напевала не то молитву, не то песню.

…Бабушка притихла рядом с дедом, как голубка около голубя. Мать вылатывает нашу одежонку. Отец уткнулся в сосновый обрубок и вырезает себе деревянные подошвы для работы около домен.

В землянке тепло. Пахнет карболовым мылом, чесоточной мазью и шахтерками деда. Лампа зажгла на черном потолке землянки крошечное солнце. Все так спокойно, сонливо. Липнут ресницы, рядом уже тяжело сопит Митька. На глаза надвинулась завеса, и в щелочку ресниц я вижу деда, читающего псалтырь.

Нет, он уже не читает. Голова нагнута, и широкие ладони трут высокий лоб, смешно дергают волосы, пробуют их крепость. Резко поднимается. Землянки не хватает для его роста, и он головой откалывает потолочную глину. Гнется, крутит перед своим лицом руками, хочет что-то отогнать или схватить.

— Свечи, свечи… — шепчет он.

Бабушка перестала вязать и тревожно следит за руками деда. Отец и мать, увлекшись работой, еще ничего не замечают.

Дед захрипел и, вытянув руки, закружился, опустился на скамейку и, задрав бороду, тихонько застонал.

Я открыл глаза. Теперь и мать и отец бросили работу, а бабушка, стараясь говорить пободрей, скрывая боязнь, стыдила деда:

— Ты шо, с ума спятил? Воешь, як на погибель.

Дед захрипел, вскочил и, растопырив пальцы, закружился по землянке, сбивая с ног отца, перешагнув через упавшую бабушку. Зацепился за косяк двери, заколотился рыжей головой, заорал:

— Свечи!..

Бабушка голосила:

— Боже мой, та шо с ним сталось?

Проснулись Нюрка и Митя. Захныкали, подхватили оханье бабушки, и землянка запричитала.

А дед тихонечко крался к столу, протянув цепкие, длинные руки и осторожно целился поймать оранжевую бабочку огня. Я успел рассмотреть его лицо: глаза рыхлые, потерявшие гнездо орбит, скулы поднялись круто к вискам, нос зарумянился и вздрагивал.

Дед тянул к огню руки, и улыбка кривила его губы. Сомкнув руки над лампой, он раздавил стекло. Оно хрустнуло яичной скорлупой, рассыпалось, зазвенело. Потухла лампа.

Мы выскочили в открытую дверь, и по Собачеевке забился надрывный голос матери:

— Рятуйте, спасайте!

Захлопали двери, вспыхнули светлячки окошек. Проснулись Гнилые Овраги. Сбежались люди, столпились у нашей землянки.

На их лицах радость, торжество. Наконец-то сломилась сила того, кто вечно раздражал их. Ведь, может быть, в прошлом и они были такими же сильными, как он.

Дед метался по землянке, гремел ведрами, бил посуду. Послышался грохот перевернутого стола, звон оконных стекол, слезные причитания бабушки.

— Никанор гуляет, по моей дорожке пошел, — засмеялся забойщик Коваль.

Знахарка Бандура каркнула:

— Бабоньки, нечистый дух в шкуру Никанора пробрался. Вы слухайте, слухайте, как оглашенно кричит. Нечистый он!

— Ах, душегуб проклятый! — кричал дед. — Держись, тащу твою черную душу на божий свет! Вот така арихметика. Хо, хо, хо.

Отец, видимо, пытался удержать его, успокоить.

— Батя, батя, шо вы робите? Батя, опамятуйтесь!

Толпа поближе придвинулась к окнам и двери, но перешагнуть порог землянки не решалась.

— Как бы наш гуляка через край не хватил, — встревожился Коваль. Он был трезв и говорил рассудительно. — Меня, грешного, в таком разе, как разгуляюсь до непотребного виду, добрые люди вяжут по рукам и ногам. Вот бы и Никанора спеленать… А? Есть охотники?

— Попробуй, подступись к такому, — усмехнулась Бандура, — с башкой попрощаешься. Не нашего ума это дело, пущай гуляет.

Тут же, в толпе любопытных, оказался кабатчик Аганесов. Он мотал головой от плеча к плечу, сладко цокая языком, сокрушался:

— Какой душа-человек был. Тихий, смирный. Платил всегда наличными. Собственность уважал. Светлый, умный голова был. Я думал, он сто лет умником жить будет.

Из черной утробы землянки уже не доносится ни грохот сокрушаемой домашней рухляди, ни хриплый рев деда, ни причитания бабушки. В наступившей тишине слышен только робкий, дрожащий голос отца:

— Мамо! Мамо, где вы?

Меня, Нюрку и Митьку, босоногих, раздетых, окоченевших от холода и страха, вталкивают в землянку.

— Мамо, мамо… — глухо, отчаянно стонет отец в темноте.

Кто-то чиркнул спичкой, поднес малиновый огонек к лампе с разбитым стеклом.

— Мамо!.. — закричал отец и, взмахнув руками, спрятал лицо в ладонях, затрясся плечами.

Поперек сломанного, на двух ножках стола лежит растерзанный, с голой грудью дед. В его горле что-то булькает и хрипит. В бороде пузырится красная слюна. И тут же, неподалеку — бабушка. Худенькая, высохшая, тихая, положив под седую голову коричневый кулачок, лежит на глинистом полу, посреди землянки. Около нее прыгает дымчатый, белоносый, в белых сапожках котенок. Вонзил свои острые коготочки в нитяной клубок и терзает его, как хочет. Почему же бабушка не отгоняет его? Почему не встает, не вытирает крупную слезинку на щеке, которая выкатилась из ее сухого глаза, застыла льдинкой в глубокой морщине доброго-предоброго лица?

…Утром в углу землянки горели, потрескивая, жаркие свечки. Пахло ладаном. И голосисто выли собачеевские бабы.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Деда увезли в губернский город, в Екатеринослав, поместили в желтом доме. Был там все лето. Собачеевка уже стала забывать о нем, когда он снова появился в Гнилых Оврагах. Высокий, согнутый. Борода побелела, мягко-ковыльная. Глаза большие, печальные. Перешагнув порог землянки, не поздоровался.

— Здравствуйте, батя! — обрадованно, в один голос проговорили отец и мать.

Не ответил. Долго, угрюмо и молча рассматривал меня, Митьку, Нюрку, будто угадывая, кто это. Так и не узнав, оттолкнув всех нас, тяжко, с хриплым клокотанием в груди, вздохнул, и глаза его суматошливо обежали землянку, все ее углы, печь, нары, лежанку, с мученической тоской искали что-то. Остановились на снопике бессмертников. Собран он и засушен еще бабушкой. Ею же подвешен над иконой, по соседству с граненой, кроваво темной лампадкой.

Посмотрел дед на бессмертники, взмахнул рукой и, уронив голову на грудь, опьянев, шатаясь, побрел к нарам, свалился на них, закрыл голову подушкой. Остап гладил трясущиеся отцовские плечи.

— Батя, заспокойтесь, не надо!

23
{"b":"572076","o":1}