Падает снег. Овальная крыша вагона окована изморозью, похожа на ледяную горку. Сквозь обувь чувствую лед. На мне ночной полосатый костюм, пижама, а в руках лохматое полотенце. Это маскарад для проводника.
Сейчас я должен начать свое дело. Знобит. Стучу зубами, и кажется, будто точу их. Мне не страшно, нет, я не боюсь. Просто холодно.
Решительно спускаюсь на площадку, соединяющую международный и багажный вагоны. Подбираю ключи и тенью проскальзываю в уборную.
Стряхнул снег с полотенца, обогрелся, унял дрожь, глянул в зеркало и шагнул в коридор. Никого. Отсчитываю два купе, коротко прислушиваюсь у третьего. Слышу храп. Щелкаю ключом и мягко приоткрываю дверь, вглядываюсь в сиреневые сумерки. Жду, что сейчас поднимется какая-нибудь голова, и мне придется объяснять, что я заблудился. Ночной костюм и полотенце отведут от меня подозрения. Но постели не скрипнули.
Обыскать карманы снятой одежды пассажиров, достать с полки наиболее солидный чемодан — дело пустяковое. Прежним путем я возвращаюсь на площадку, где меня ждет Ахметка. Бросаем чемодан в сугроб и расстаемся с поездом.
В лесу открыли кожаный чемодан. В нем куча красивых рубашек, резиновая грелка, лохматое полотенце, комплект журналов и коробка шоколадных бомбочек.
Снег густым ливнем падает на землю, ветер вырывает журнальные страницы, а мы сидим над открытым чемоданом, тихие и настороженные. Украдкой смотрю на Ахметку. Кудрявые нечесаные его волосы развевает ветер, веки-крылышки пахан опустил на глубокие глазницы и губы не то спрятал, не то отгрыз вовсе.
Чего-то ждет.
Перегнулся в мою сторону. Не открывая глаз, спросил тихо:
— Больше ничего нет, Хайло?
В моих карманах две пары часов, тяжелый портсигар и толстый бумажник, набитый червонцами. Но я преспокойно мотаю головой.
— А в барахле ты ничего не нашел?
— Ничего.
Прыгнул Ахметка, в мое горло когти впустил, в глаза брызгал слюной и шипел:
— Ты, стерва дохлая, заначивать хочешь? Разбогатеть?
Освободил неожиданно, протянул свою меховую ушанку и потребовал:
— Ложи долю.
Я вспомнил прежние свои дела с Ахметкой. Один раз фибровый чемодан с золотыми и серебряными подсвечниками «купили» в международном. А мне только и досталось, что невылазно грелся в малине, нюхал кокаин да пирожные ел, а всем добром воспользовался он. Я достал часы, блеснул ими и с раздражением сказал:
— Не дам, ищи себе другого корыша.
Ахметка бросился на меня. Он привык к быстроте. Двадцать лет она его кормила, из кичманов выручала, славу дала. Но я легче был. Я свободу добывал, а он только защищался. Я недели, месяцы готовился к сегодняшнему случаю, длинное «перо» из рук не выпускал, а он хотел век прожить на мой счет.
Хотел Ахметка взять блатной хитростью. Неожиданно присел, выбросил руки к моим ногам, дернул к себе. Я должен был свалиться затылком на пенек, а Ахметка сел бы потом верхом на меня и сделал, что ему вздумается.
Падая, я все-таки не выпустил нож из рук, полоснул Ахметку.
Валюсь в снег. Что-то тяжелое ударяет меня по голове, оглушает. Глаза набиты черной мошкарой. Я плохо вижу Ахметку. Он стонет где-то рядом. Приглядываюсь. На снегу, в двух шагах от меня, под елкой что-то темнеет. Человек или собака. Кажется, это он, Ахметка. Да, он. Живучий! Стонет, ругается, пытается подняться с четверенек. Нет, не может, не хватает сил. Падает на снег и ползет. Подгребает под себя снег подбородком, головой, по вершку отмеривает расстояние, разделяющее нас, и ползет, ползет… Подползает, Дышит на меня огнем, поднимает кривое, как змея, белое перо и ласкает мою грудь, ребра. Мне горячо и щекотно до смеха.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Открываю глаза. Тело мое лежит на кровати, в марлевых повязках, в простынях, длинное и тонкое, как высушенный бодыльник подсолнуха. Но я его не чувствую, наблюдаю за ним со стороны. Вижу белую и гладкую грудь, обнаженные руки с блестящей кожей.
Я внимательно ощупываю каждый свой мускул, знакомлюсь с ним. Прежнее тело вовсе не такое было. Грудь давно не закрывалась сорочкой. От снега, ветра, дождя, пыли, солнца на коже всегда темнели коричнево-лиловые пятна. Пальцы, запястья, ладони были в багровых рубцах, с черной кромкой, ноги до самого паха будто в серых чулках.
А сейчас лежу светлый и чистый.
Как вообще чисто в этой комнате! Справа широкое окно. За ним снежные сугробы.
Вышло яркое солнце. Падает неслышными волнами тюль, крахмально-ломкий, прозрачный. Посуда на столике у моего изголовья серебрится, на горячей булке огненный загар, а молоко дымится теплом.
Пол, стулья, белье пахнут распустившимися почками вербы.
С кожаного кресла поднимается человек. Он пересекает широкую комнату, сильным взмахом ноги сдвигает в сторону стоявший на дороге стул и протягивает мне руку.
— Здорово, парень! Проснулся? Вот и хорошо. Очень хорошо!
Почему хорошо, что я проснулся? Кому хорошо?
А человек настойчиво повторяет свои непонятные слова:
— Хорошо, говорю, что проснулся. Это твоя победа номер один.
Что за победа? Номер один… Значит, будет и номер два?.. Чудно!
В таких загадочных случаях я привык отмалчиваться, приглядываться, выгадывать время. Молчу. Жду. Присматриваюсь… Готовлюсь защищаться. С какой стороны будет нападение?
Лихорадочно силюсь вспомнить, что я натворил перед тем, как попал сюда.
Постепенно, шаг за шагом возвращаюсь назад, во вчерашнее. Ахметка… международный вагон, окутанный сиреневыми сумерками… Кровавая драка на снегу, под черной елкой…
Наверное, Ахметка все-таки выжил, собака, накапал на меня, и теперь мне одному надо расплачиваться за все наши делишки.
Вот и разыскал бронепоезд!
Молчу.
Человек тоже, видно, не дурак, не спешит показать свое нутро. Спрашивает:
— Где болит у тебя, парень?
Что он, доктор? Не похож.
Нигде ничего не болит у меня, легкость во всем теле, хочется жрать, пить, но я на всякий случай говорю тоненьким жалобным голоском:
— Больно голову поднимать. И ноги… Везде больно.
— А тут? — Человек прикладывает руку к моей груди, и на губах его усмешка. — Тут как… темная ночь или…
На что он намекает? Понятно! На Ахметку, на ночной экспресс.
Я делаю вид, что ничего не понимаю, говорю;
— И в грудях хрипит. Воды!
Он наливает из графина воды в стакан.
Какая она прозрачная! Я выпиваю. Жмурюсь. Молчу.
Человек не уходит. И не собирается, кажется. Садится ко мне на кровать, берет мою руку. Я открываю глаза, настороженно жду.
На человеке кожаная куртка, такая пахучая, сияющая, будто она в солнечной пене выкупана.
Он держит мою руку в своей, смотрит на меня, молчит, думает о чем-то. Губы у него тонкие, крепко сжаты. По обе стороны рта глубоко прорезаны ложбинки. Нос твердый, как птичий клюв. Кожа на острых скулах барабанно натянута, вот-вот лопнет. Усы подстрижены, а брови лохматые, густые. Лоб огромный, крутой, без единой морщинки, весь в солнечных зайчиках, как зеркало. Такой лоб был у Гарбуза. Голова тяжелая, круглая, гордо вскинута. G боков и на затылке она выстрижена, а спереди чернеет ежастой шкурой.
Смотрю на него и никак не пойму, сердит он или ласков, враг мне или друг, с добром пришел или с камнем за пазухой?
Загадочный человек спрашивает:
— Сколько лет тебе, парень?
Я приблизительно знаю, сколько мне лет, за точность не ручаюсь, но ошибусь не больше чем на год. Однако я не считаю нужным говорить правду. Отвечаю:
— Давнешний я.
У ежастого человека губы собираются в куриную гузку, лохматые брови летят на лоб, по всему лицу, такому сердитому минуту назад, рассыпаются, брызжут во все стороны веселые смешные морщинки. Не выдержав, он прыскает смехом. Смеется так, что уши наливаются кровью. Смеется неудержимо, будто марафета нанюхался больше чем надо. Чудак, чего он хохочет?
— Как ты сказал, парень? Ну-ка, повтори!
Я молчу, хмурюсь, а он хохочет.