Заполыхает от перегонки, я ему голову, грудь мокрыми полотенцами обкладываю, виски редькой натираю, простоквашей отпаиваю. Вот так, паря, и деньки деревенские текут. Слушай печаль мою да на ус мотай-наматывай. Не желаю тебе такого старчества. В вине меру знай. Всяко крепись, не давай ему потачки. Скажу тебе: издробился нонешний мужик. На питье талант есть, на другое мастерство нюх потерял. Кто сейчас колесо ошинит, пимы скатат, дугу ладную загнет? У прежних мужиков-земельцев любое дело из рук не выпадало. Мастеровитые были люди.
Задумалась Матрена Олеговна, качнула серебряной головушкой, словно обессилил ее подстерегший сон. Очнулась от короткого забытья, расширила влажные удивленные глаза.
— О чем я, паря, толковала?
— Крестьяне были мастеровитые.
— Этак-этак… Командует артельный начальник: «Берись, Матрена, дояркой работать». Берусь. «Иди на телят». Иду, и падеж долой. Лен мяли, кудельничали. Холсты ткали. Полушубки для бойцов шили. Пимы катали. Бабы моих лет все могли делать. В войну колхозам матерые планы подносили. Под налогами кряхтели, горбились. Принуд-займы вносили. Мало знала в детстве весельства. Задумаешься: заботы-работы на ум падают. Девкой-большухой стала, в клубишко бы на посиделки сбегать, рук своих замозоленных, темных стеснялась. В ссадинах, трещинах да бородавками утыканы. Любила в детстве лягушек в руки брать. Пугали подружки: не бери. Написают на руки — бородавки вырастут. Враки. Бородавки сами по себе в рост идут… Приду все же в клуб, трусь возле подружек, прячу руки за спину. Начнем играть в третий-лишний — беготни хватает. В мельканье мои израненные лапы не так заметны. На трудах артельных холеность не наживешь. Пока на дойках все сиськи у коров перетеребишь — пальцы по твердости в зубья бороны превратятся. Там лен-долгунец выспел, дергать надо. Настоишься вперегиб — кровина из носа на стебли, искры сыпом из глаз. Опрокинешь голову на сноп, утихонишь кровь и дальше лен снопишь. А полюшко во-о-о-он какое раскатное.
Воюешь трудодень, про домашность думу держишь. Дом невелик, но лежать не велит. Колготы хоть отбавляй. Ногами зыбку качаю, руками тку. Одно время вы худилась вся в работах, хоть ложись и помирай. Присела в горнице на лавку, глянула на Троеручицу, укор в ее глазах узрела: «Чего ты, русская баба, растележилась? Или про свой вечный крест забыла? Без стона неси его, на том свете замена найдется». Вот и несу до сих пор крест, сменщицу свою жду не дождусь.
Не надо долго всматриваться в узловатые, изморщиненные руки Матрены Олеговны, чтобы понять — нет им цены. Неровные длинные пальцы повело, словно они растопырились от сильного мороза и никак не соединятся вплотную для полновесной ладони. Старуха не может слить воедино три пальца для мольбы волей и силой изработанных мышц. Она притискивает их в щепоть левой рукой, напяливает тугую, черную резинку. Принудительной сцепкой пальцев молится потускнелым иконам.
Надо иметь в отделах социального обеспечения специальных людей, назначающих пенсии по таким вот рабочим, вконец изношенным рукам. Пощечиной деревенскому вековечному труду звучат нынче слова — получает колхозную пенсию. Есть простой перевод обидных слов: мизерная пенсия. В чем повинен этот долго остающийся беспашпортным деревенский люд? Сколько я знал и знаю холеных, напыщенных пустоболтов, бумагомарак, номенклатурщиков, которые выслужили себе нормальные пенсионы, в несколько раз посолиднее колхозных, до обидного малых денежных вознаграждений за многолетний потрудоденный бой на полях и фермах. Похоже, что отеческая бюрократическая машина — видимо, первая стойкая модель вечного двигателя с самым минимальным коэффициентом полезного действия. Махина-машина снабжена прочными запасными частями: дыроколами, скоросшивателями, папками, скрепками, пишущими машинками. Плодится чудовищное количество директив, указаний, инструкций, сводок, отчетов. Бумагозасорители, чиновники всех мастей и рангов спокойно доживут до полных пенсионов. Они не будут стесняться своих рук, не доведенных до дефектов благодаря кабинетному теплу и плевой работенке по бумажной части.
Руки Матрены Олеговны — надземные самородки. За долгую жизнь они блистали трудом, теперь под налетом времени землисто-желты. На тыльной стороне кисти рук шелушатся, словно над трещинами-морщинами топорщатся потускнелые золотинки.
Христос и Троеручица в углу тихи и покорны. Они никогда не стеснялись удобно сложенных рук. Научились молча, безучастно выслушивать молитвы, скорби хозяйки. Издавна приучили крестьянку к терпению и смирению: терпи, Матрена, ты вечная заложница на горькой земле.
Старушка-вековушка тянет тонкую словесную нить сухим, однотонным голосом:
— Было это, паря, в великое говенье. Обметала куржак в сенках — простыла. Тело в пост ослабелое, вот его и подстерег мороз. Лежу под тулупом — лихоманка трясет. Крисанф спрашивает: «Сама одыбаешься или за врачихой на кошевке слетать?». Говорю: «Сама. Не впервой болезнь-трясуху с тела сваливать». Травными отварами оборола простуду. Еще покачивало от слабости, я к печке, к горшкам. Забодала ухватом чугун — поднять не могу. В глазах вместо одной три заслонки плывут. Думаю: сейчас кончусь. Села на пол, холодком от двери потянуло. Остудила лицо, отдышалась, опять за ухват. Посадила чугун в печь, слышу: коровенка базлает. И закрутилось домашнее колесо. Колдунник Крисанф кричит: «Кто за тебя трудодни выколачивать будет?». Бегу воевать трудодень. Не про нас, сталинских колхозников, сказано: лишь бы пень колотить да день проводить. Колхозный день тягучий, потнючий. Мы пни не колотили — выворачивали их на корчевке березовыми вагами, ладошки лопались. Пашню у тайги отбирали — не хотела давать. По третьему разу пахали поле, отбитое корчевкой, — корни лемехами выворачивали. За иной корнище зацепится плуг — понукай не понукай на лошадей, с места не стронутся. Вытаскиваешь из-за пояса топор, подсекаешь смолевый отвилок.
Такая бычья работа скоро баб старючими делает. Мне сорока годков не было — груди на животе висели. На ногах жилы синие вспучились, тело костоломило. Нарым, сам, паря, знаешь, — край лешачий. Тут всякая сослань живет, гнус подкармливает собою. В нашей полумертвой деревне охочих до земли мужиков совсем не осталось. Сивушников много: им и дворняга — добрая собеседница.
Я в тесноте, в лихоте нажилась, притеснимой была. Не раз говорила Крисанфу: «Не вводи меня во грех кабалой, ненароком пристукну нибудь-чем». Пакостный кот поостережется день-два и за старое. Ему грамотешка от школы дана. В кладовщиках, в учетчиках ходил. Ревизью магазину делал. Любую продавщицу может под растрату подвести. Может излишки обнаружить. Всегда после ревизьи пьяной на кошевке вертался. Шашни с продавщицами крутил — от деревни не скроешь. Известно: в торговле бабенки ушлые, битые. Кто проворуется, кто проюбкуется. Насмотрелся, поди, в каких золотах прилавщицы в городе: пальцы горят.
Поплачусь тебе, Винамин, все на душе легче. Ведь скоро никому словечка не скажешь: мать-сыра земля не даст вымолвить. Я хоть веру в него — подняла руку — не потеряла, но не надеюсь в царство небесное угодить. Приют мой известный — кладбище. Деревянный крест разбросит крылья, поднимет головушку к небу и тоже никуда не улетит… сгниет… детки новый не поставят. Вот тебе и все царство. Царапаю сынам письмо: «Живу хорошо. Клеенка есть. Хлеб не переводится». Про болезни молчу. Чего детей своими болячками сомущать.
Старик мой — человек нелюдивый. В избу никого не приглашает, тихомолком сивушничает. Накопал под землей кротовых нор, бетоном укрепил и отлеживается. Странно выходит: мое здоровье плошает, его крепчает. Щеки помидорами спелыми. Морщин мало. Крякает по-молодому. На меня нынче два раза грипп взъелся. Его, холеру, никакая напасть не берет. Неужто вино телу крепь дает? Пьет да приговаривает: провались она в желудок. Иной раз покоробит всего — не отступится от стакана.
Вот так и живем со стариком: не понять, то ли он у меня на квартире, то ли я у него. Не верится, что сынов с ним нажила. Детки скоро робятся, да не скоро родятся. Время идет, их на свет выводит. Приятно: матерью на земле побыла… Ой, че-то, паря, на сон меня потянуло. К ночи даже цветы жмурятся.