Сыны мои давно деревне спину показали. Агроном сбежал, а хлеба когда-то неплохие ростил. Приезжает по весне к нему секлетарь райкома, пытает: «Дашь нынче по двадцать центнеров на круг?». Агроном к нему с подковыркой: «А ты дашь на круг пять нужных дождей для посевов? Будут дожди — хлеба жди».
Живет мой сын Павел во Томске, копит на копертиф.
Жена на пудру, на духи денег просит, он: погоди со своей пудрой, нечего кожу зря ублажать… Ушла от него первая. Вторую взял. Петр — тот пока один мается. Че одному под небом жить. Холостой — мужик пустой. Зря дети отрешились от колхоза, деревню бросили. Оторвыши — одним словом. Приедут в гости детки, подгуляют с отцом и как с ножом к горлу: «Ты нас, батя, по завещанию не обдели». Базлает старик: «Все отпишу — и дом, и деньги». Меня будто совсем нет.
Давно плесенью от старика несет. Скорее бы в домовину от него упрятаться. Беды настигают живущих. В загробном царстве им не подступиться к человеку. Всегда так бывает: кому-то хорошо живется, кому-то горько плачется. Век мой состарился, край приблизился… ничего путнего не жду. Надоело стариковские рубашки-перемывашки стирать. В дом старчества собиралась идти — соседка отговорила. В городе боли головные наседают, грудя давит. Воздух там протухлый — дышать не могу.
Про меня в деревне говорили: Матрена робит — жилы хрипят. Кули с зерном таскала — откуда силы брались. Уйдешь в поле лен дергать, снопы ставить — почти без расклону трудодень добываешь. Хлеб пололи: осот, жабрей, молочай рученьки терзали. Потому и умелые были наши хлеба — без сорняков. Как есть весь день на трудах. Придешь вечером, обиход по дому надо вести, со своей скотиной управляться. Тут мужик теребит: дай выпить. Я, бывалочи, так запрячу его перегонку — со служебной собакой не найдешь. Старику упадет муха в чай — выльет. В вино хоть мышь посади — выглушит, не выплеснет. Я ведь тоже не совсем супротив хмельного. Медовушку любила попить. Она ведь из медка, а медок собирала пчелка — божья работница. Моему стахановцу по выпивке любую холеру налей — выжрет. Напьется, скрипит зубами, словно кость разгрызает. Сон отрезвит, старащит на меня глаза, матюкать начинает. Ну и пошла у нас схлестка словесная. Точит меня ревностью старый дурак, будто я у него какая-нибудь бабенка односезонная. Конечно, всякие женопутки встречаются. И в нашей Дектяревке гулен хватало. Рожь с колосом, подмышка с волосом. Иная девка-шалашовка начнет от поры косичек крутить задом, так до из-росту все блудит.
К нам раньше начальники районные наезжали, какой и заночует. Крисанф шибко не терпел ночевщиков этих. Меня от них стерег. Говорят: береженого бог бережет. Береженую бабу сама баба и бережет. Подол — не богово дело. Господь блудниц не жалует. Когда Адам и Ева согрешили, построили высокую башню, забрались на небо, Бог и там их настиг, наказал за согрешение. Так мне бабушка рассказывала, запугивала от второмужства. Мой срамотный мужик неверием страдает: болезнь похлеще падучей. Падучая оттрясет тело, душу не вытрясет. Неверье сердце сжигает, душеньку студит.
Внушаю своим сынам-однозыбникам: вы из одной люльки выходцы. Живите дружно, ладно, рублем и словом добрым помогайте. Женщин не обижайте, верьте им, как себе. Человек, коли сам себе врет, и чужой правде не поверит. На меня теперь стала большая думность находить. Увижу дурной сон, неделю голову ломаю. Жду чего-то, тушуюсь, на ровном месте запинаюсь. Так вот думаешь-думаешь и навлечешь петлю на шею… Ну, закопают удавицу в стороне от кладбища — что переменится на земле? Людей-мурашей кишмя кишит. Подземным проще: отколотились, отмучились. Сейчас я каждый день с боем беру. Иногда выпьешь медовушечки, а развеселиться нечем. Ранешнее вспомнишь и дальше путем жизни идешь. Такую лихотину пережили — не верится даже. Сядешь пельмени для фронта лепить — слезы в фарш падают. Война уже на четвертый год шла, перевес на нашей стороне был, но работ колхозных не убавлялось. Петухи отзорюют свое, время волоком из сна тащит. Наверное, раньше так на барщине жилы не рвали, как на сталинской артельщине. Поперечить председателю, любому наезжему начальству из района нельзя. Иной раз простынешь, всю ночь горлом пробухыкаешь, утром все равно на ферму беги, коровенок полуживых на молоко настраивай, чухню корми. В тридцатом годе так тащили крестьян в колхоз — рукава обрывали. Красные убеждалы-сваты говорили: артелью будете землю держать — зерном озолотитесь, молоком умываться станете. Слезами и потом умылись. Ведь вот какая холера: при общем труде друг за дружкой подглядка началась. Следили, кто как пашет и литовкой машет. Боялись перетрудиться на крестьянской общине, лишку силы в дело вложить. Ну и повело артель к бедности.
В нашей деревне много богу молились да на колени валились перед образами. Пешнили на речке во льду прорубь в виде креста, гадали по нему: будет ли урожайный год. После крещения две недели белье в речке не полоскали. Грех: вода святая, нельзя в нее тряпье одежное пихать. Уповали на бога, надо бы на руки. По единоличности, верняком скажу, богаче жили. Заведет маменька на Алтае тесто на дрожжах, хоть на вожжах хлеб из печи вынимай. Артельные труд-деньки зерном не баловали. Известное дело: при колхозе — значит при навозе. Поковырялась в нем! Придешь на ферму — холод, рев. Кажется, у сена в кормушках и то шерсть дыбом встает. По стенам свинарника, коровника куржачины обвисли овчинами. Доярки, свинарки — все простудницы были. Я от них не отстала. Сейчас соседка толкует: «Не ешь, Матрена, таблетки — на день больше проживешь». Куда мне теперь этот день, коли век прожит. Сердце давно еролашит. Давление высокое бьет. Пью корицу молотую с простоквашей, немного легчает. Сердцебой стал сильный. Часом так колотит, что кофта от груди отскакивает. Одно время запомирала вся. Лежу на кровати, думаю: хоть бы пнуть старика разок перед отходом — нога пошевелиться не может… Умру — небо дождем обревется. Со всеми в ладу жила, кроме мужа. Ввел он меня в дети… как во сне дело было… может, все же по непорочности зачала?.. Ну, родились близняшки, отревелись, отпоносились. Скука вечная при житье безлюбовном. Я редко когда сорное слово брошу. Крисанф щедро осыпает ими. Корит меня за какие-то выдуманные любовные плутни. Горько правду в глаза слышать, еще горше ложь лютую. Чего бабе надо, баба сама знает. Захочет пошалашничать, ни один мужик не уследит. Жизнь на вере, на обоюде должна стоять крепко. Если утехи крадом даются, воровство постельное сердце точит.
Живу ради сынов да ради снов. Светлые видения иногда приходят. Молодой себя видела в сарафане нарядном. Кругом краснозвонные колокольчики заливаются, солнышко на цветущие льны падает. Проснешься — противный храп старика в уши бьет, и явь явная напоминает о конце жизни.
Под божье воскресенье приснилась широкая вода. Веснотай тогда у нас прошел дружный, позалило луга, низинники. Подперло крепкой водой высокий речной берег. Вышла на круть, взмахнула руками и… полетела. Легко так лечу, макушки тальников подо мной мелькают и одинокие синие-пресиние льдины посверкивают. Хорошо хоть в обманном сне побыть птицей… Вот кончился разлив и поплыли купола церквей, часовенки, колокольни. И опять чудный всеземной звон стал долетать до неба… Соседка растолковала сон: душа твоя, Матрена, в отлет собирается, звоном последним тебя ублажает. Не смутила разгадка. Пусть. Нисколько не тушуюсь смерти. Жила как могла, под богом несогбенной ходила. Я лучше крест на себя наложу, чем руки. Столько вековать и уйти в землю принудно?! Петлю не завинишь, себя опозоришь. Удавиц, самострельцев, своевольно утопших хоронят, не поминая. Если мой старик сгорит от вина, и то божья причина. У него ум за разум заходить стал. Блажит с крыльца: «Хочешь, Мотря, я луну кулаком торкну, вмятину сделаю?». И начинает поддавать луне, поливать ее матерковщиной. Слышалось ему — столб электрический чихал, аж чашечки фарфоровые наземь летели. Дорога на ребро становилась. Баня над согрой летала. Запился вконец. Иногда от нервов так глаза задергает — брови перегибаются. Горячка не раз приключалась. Все какие-то мохнатенькие уродцы перед ним пляшут, рожи корчат. Отбивается от тварей, швыряет в них что попало.