Чтобы окончательно испортить настроение, зачастил осенний занудливый дождь. А безлюдной скособоченной улице нет конца.
Неожиданно возле крепкого, из темно-красного кирпича сложенного дома, который и под дождем браво смотрел на улицу пятью окнами с массивными ставнями, Полуяров увидел Тимофея Жаброва. Под мелкой сыпью дождя тот стоял в одном костюме и вглядывался в сторону города: поджидал кого-то. Заметив Полуярова, Жабров насупился:
— А, товарищ командир! — и, по своему обыкновению, оттянул нижнюю челюсть. — На станцию прямуешь?
— Угадал, Жабров!
— Вроде только поезда в столицу нашей Родины город Москву уже отходились, — проговорил равнодушно, без всякого признака иронии.
Все же Полуяров чувствовал, что Жабров с удовольствием сообщает ему такую новость.
— А на Воронеж?
— На Воронеж! — Жабров снова оттянул нижнюю челюсть и процедил сквозь крепкие зубы старую, еще с времен зароя знакомую, поговорку Алеши Хворостова, прозвучавшую теперь довольно зловеще: — На Воронеж — хрен догонишь!
Некоторое подобие усмешки тронуло безгубый рот Жаброва.
— Догоню, не беспокойся, — бодро, назло Тимошке, проговорил Полуяров, хотя совсем не был в том уверен. — А ты, вижу, остаешься? — спросил, лишь бы досадить Жаброву: было ясно, что тот не собирается эвакуироваться. Уж слишком спокойно, с ленцой разговаривал Жабров, как человек никуда не спешащий и ничем не озабоченный. Да и одет не по-дорожному. Напялил на себя новый серый костюм в «елочку», влез в новые оранжевые (в дождь-то!) полуботинки, старательно завязал новый галстук. В таких полуботинках, на зиму глядя, не уезжают в дальний путь.
Жабров молчал.
— Остаешься? — снова спросил Полуяров.
— Жду машину с производства, должна заехать, — глянув в конец улицы, угрюмо проговорил Жабров.
Калитка отворилась, и на улицу выглянула полная женщина в нарядном домашнем халате: черные розы на алом фоне. Полуяров сразу узнал — Василиса. Те же черные блестящие, будто гуталином смазанные, волосы, низко растущие от лба, те же нагло-красивые порочные, правда, теперь уже припухшие глаза. И раздалась она слишком, особенно в груди и бедрах, и явственней прежнего темнел и кучерявился пушок на верхней губе. Теперь даже больше, чем раньше, шла к ней старая уличная кличка — Бабец.
Василиса посмотрела на военного недоверчиво, пожалуй, с тревогой и, конечно, не узнала в нем бывшего заройщика. Да и как ей было узнать Полуярова, когда там, на зарое, она не различала их, считала падлом, и только.
— Что случилось, Тимоша? — спросила с беспокойством, придерживая полу расстегнутого халата.
— Да вот старый знакомец на вокзал поспешает. — Жабров замолчал, давая понять, что разговор окончен.
Домашний халат Василисы подтвердил догадку Полуярова, что Жабровы уезжать не собираются.
— А вы, вижу, эвакуироваться не думаете?
— Куда мы от своего добра поедем, — сердито буркнула Василиса и неприязненно посмотрела на Полуярова. — Говорят, немцы мирных людей не трогают.
— Цыц, мымра! — гаркнул Тимофей и бесцеремонно втолкнул супружницу во двор: — Катись отсель!
Подобрав полы халата, Василиса проворно шмыгнула в дом. Видно, в такие минуты ее не очень обременяли пышные телеса. Уставившись на Полуярова круглыми оцинкованными глазами, Жабров проговорил, как бы извиняясь за глупость, которую сморозила жена:
— Дура баба, городит черт те что!
Только теперь Полуяров заметил, что на доме прибита дощечка: «Владение Т. Ф. Жаброва».
Значит, о добре Василиса упомянула не зря.
— Жена у тебя, Тимофей, храбрая. Не боится гитлеровцев.
— Баба, она и есть баба. Что с нее возьмешь? — Жабров явно тяготился разговором.
В открытой калитке виден просторный, чисто прибранный двор, и в глубине у нового сарая стоит уже знакомый Полуярову, заляпанный грязью грузовик, крытый брезентом. На подножке с винтовкой, зажатой между колен, дремлет все тот же мужичонка в ватнике и ушанке. Полуярову даже показалось, что в окне, среди темных листьев фикуса, блеснули золотые дужки очков управляющего банком.
— Оказывается, твои знакомые еще не уехали в Ирбит? Не достал ты им бензина?
Жабров смотрел на Полуярова сердито, глаза стали совсем круглыми.
— Достал. Мое слово крепкое. Вместе и поедем. Ну, прощевай, товарищ командир! — резко оборвал и взялся за ручку калитки. — Бувай! Не кашляй!
Полуяров стоял в нерешительности. Не было сомнения, что Жабров врет и никуда уезжать не собирается. Да и банковские деятели не торопятся в Ирбит. Что делать? Вернуться в город, в комендатуру? Но застанет ли он там кого-нибудь? Может быть, по главной улице города уже несутся, фыркая и чадя, немецкие мотоциклисты, угрожающе поводя по сторонам злобными пулеметными стволами. Не лучше ли без долгих размышлений вытащить пистолет из кобуры и тут же у калитки пристрелить Тимошку?
А за что? Вдруг он действительно ждет машину, чтобы уехать из города? И Василиса сболтнула сдуру? Ну, а если, предположим, они останутся в городе? В чем их преступление? Разве нет и его, Полуярова, вины в том, что Красная Армия оставляет город за городом. За что же он убьет человека? За то, что Тимофей Жабров ненавистен ему, за то, что он чует в нем врага? Разве можно убить человека, подчиняясь своим эмоциям?
— Что ж, прощай, Тимоха! Может, еще схлестнутся наши пути, — с усилием проговорил Полуяров.
— Все может быть. Человек предполагает, а бог располагает, — проговорил Жабров чуть ли не с сожалением. — Только как бы немец вас в тайгу не загнал. С ним шутки плохи.
— Ничего! Мы и в тайге выстоим. И сюда вернемся.
— Оно, конешно, Советская власть цепкая, — в раздумье проговорил Жабров не то с одобрением, не то с сожалением. — Я-то знаю!
— Так оно и будет, Жабров! Запомни! Вернемся!
— Ну, прощевай! — еще раз буркнул Жабров и хлопнул калиткой.
— Нет, до свидания, Жабров! Мы еще встретимся! — крикнул Полуяров через забор и зашагал на станцию. Шел и ругал себя: нет, надо было пристрелить Жаброва. Кто бы осудил его? Идет-то он сейчас вроде по ничейной полосе… А на худой конец за самосуд послали бы в штрафную. Зато на земле советской одним гадом было бы меньше.
Дождь совсем разошелся. Темнело быстро, под сапогами зачавкала грязь, и впереди не видно ни одного огонька: затемнение.
…Военный комендант станции — худой издерганный майор, в помятой гимнастерке с расстегнутым воротом, на котором морщился пожелтевший от пота подворотничок, — стоял у стола с телефонной трубкой, прижатой к уху. Был он в состоянии полного изнеможения, даже пошатывался, и сорванным голосом кричал в трубку:
— Петренко! Петренко! Почему молчишь? Да отвечай, черт тебя подери! Петренко! — В трубке шумело, хрипело, потрескивало, и майор колотил кулаком по рычагу аппарата: — Петренко! Отвечай! Петренко!
Посмотрев на Полуярова непонимающими глазами и не отрывая телефонную трубку от уха, майор прохрипел:
— Какая Москва! Немцы, верно, уже в Орле, а ты — Москва! — И, не отпуская трубку от уха, проговорил мученически: — Сесть не могу. Как сажусь, так и засыпаю! — И снова застучал по рычагу аппарата: — Петренко! Отвечай! Петренко!
— Как же быть? Отпуск у меня кончается. В полку ждут.
— Какого дьявола торчал здесь до последнего дня? От тещиных блинов оторваться не мог? — с озлоблением набросился комендант на Полуярова, словно тот был виноват в неразберихе, в отсутствии связи, в поминутном дерганье. Но видно, до него дошло, что человек рвется не в тыл, не за Волгу, а на передовую, и смягчился: — В тупике на пятом пути состав стоит. Пытаемся на станцию Грязи отправить. Как прицепят паровоз — так и айда! Не зевай! — добавил он уже дружески и снова закричал в телефонную трубку: — Петренко! Черт полосатый, да отвечай же! Петренко!
На Грязи так на Грязи, выбирать не приходилось, и Полуяров бросился искать спасительный тупик. А комендант стоял, покачиваясь у стола, и кричал в трубку:
— Петренко!
А где Петренко? Может быть, давно уже лежит он недвижимо на своей станции среди разбитых аппаратов связи, притрушенный кирпичным прахом бомбежки, и даже архангельским трубам не поднять его.