Предубежденными, настороженными глазами Нонна это подметила и язвительно констатировала:
— В дело чистки сапог ты вкладываешь все силы души!
Яков Макарович не был скрягой, стяжателем. В отношении же молодой жены вел себя просто расточительно. Никогда ни в чем ей не отказывал, делал дорогие подарки. Но Нонна и здесь нашла пищу для насмешек. Яков носил маленький кошелек, в котором хранил разменную монету, — зачем серебру и меди болтаться по всем карманам. Раздраженному взору жены даже такой безобидный кошелек казался свидетельством мелочности и мещанства.
Во время автомобильных поездок Яков Макарович по привычке садился рядом с шофером. Да и курить удобней — Нонна не выносила табачного дыма. Такая привычка мужа раздражала Нонну. Злыми глазами смотрела она на всегда чисто выбритый затылок мужа. «Бреет затылок, как марьинорощинский жлоб!»
Мелочи, мелочи! То, мимо чего прошла бы любая другая женщина, просто не заметила бы, Нонна все подмечало, запоминала, использовала как новый материал для разгорающейся ненависти к мужу.
Яков Макарович чувствовал, как меняется отношение к нему Нонны, какими холодными и враждебными становятся ее глаза, брезгливой и насмешливой улыбка. И терялся в догадках. Взвешивал все свои слова, поступки, старался найти причину такой перемены. Что нервирует, сердит Нонну, что восстанавливает против него? И не находил ответа. Единственное, на что надеялся, — на время. Авось обойдется, уладится.
При той жизненной ситуации, которая сложилась в семье Душенковых, нужен был малый толчок, последняя капля, чтобы взорвался горючий материал, накапливавшийся ежедневно, ежечасно, и все полетело вверх тормашками.
Такой час пришел.
Как-то днем, вернувшись из консерватории, Нонна застала дома мужа. В фуражке, сдвинутой на затылок, с потным озабоченным лицом, Яков сидел за письменным столом, рылся в бумагах. На жену глянул мельком, даже с досадой.
Неожиданное выражение досады на встревоженном потном лице мужа и то, что Яков в рабочее время оказался дома, и даже то, что он, твердо соблюдавший порядок, не оставил фуражку в передней на вешалке, как полагалось по раз и навсегда заведенному порядку, — все говорило: что-то произошло. Особенно Нонну поразила сдвинутая на затылок фуражка, открывавшая белый, не тронутый загаром покатый лоб с начинающимися языками залысин, на которых мелко поблескивал пот. Таким взволнованным она мужа еще не видела. На полу перед письменным столом лежала развернутая газета, куда Яков бросал в мелкие клочки изорванные письма.
— Что случилось? — неприязненно, как теперь стало обычным, спросила Нонна.
Яков Макарович повернул к жене озабоченное лицо.
— Большая неприятность, Нонночка! Очень! — И по тону Якова нетрудно было догадаться, что неприятность действительно серьезная.
— Что такое?
— Понимаешь… только прошу никому ни слова, — предупредил Яков Макарович. — Час назад мне позвонили и попросили рассказать все, что я знаю об Афанасьеве.
— О Петре Николаевиче? Ну и что? — Нонна не понимала, почему эта просьба привела мужа в полное расстройство.
— В наше время такая просьба совсем не пустяк. Понимаешь…
— Не понимаю! — перебила Нонна. — Ты хорошо знаешь Петра Николаевича. Он твой друг. Вот и расскажи!
— Не так просто, как ты думаешь…
— Какое это имеет отношение к Петру Николаевичу?
— Имеет, все теперь имеет… — Яков снова начал рвать письма. — Если заинтересовались Петром, то не исключено, что и его…
Нонна все поняла. Подспудная, накапливавшаяся неприязнь к мужу рвалась наружу. Спросила со зловещей сдержанностью:
— Что же ты собираешься делать? Ведь он твой друг!
— Конечно, я не отрекаюсь. Друг. Но что я могу сделать?..
— Как что! Может быть, ты решил сам написать донос на Петра Николаевича. Очень просто. Нет фактов, их можно сочинить.
— Нонна, зачем ты так оскорбляешь меня? Доносов я никогда не писал и писать не собираюсь.
— А что же ты делаешь?
— Здесь валяются старые письма Петра, фотографии, — смутился Яков. — Они никому не нужны. Петру помочь не смогут. А нам… тебе…
— Обо мне не беспокойся. Я не Понтий Пилат, чтобы умывать руки.
Яков Макарович встал, рукавом стер пот со лба:
— Не знаю, Понтий ли я Пилат или нет, но Дон-Кихотом быть не собираюсь.
— Ах, какие слова! Только не пойму, как ты, человек мужественный, орденоносец, дравшийся с врагами, сейчас уходишь в кусты, даже не пытаешься узнать, что с товарищем, в чем его обвиняют?
— Испания и Халхин-Гол — другое дело. Там были фашисты, самураи. А здесь! Против кого я буду воевать здесь? Я доверяю нашим органам… И разве поможет Петру, если я буду хранить его старые письма и фотографии? Не поможет! А вот твою жизнь я могу испортить.
— Мою жизнь ты уже испортил!
В первый раз Нонна увидела, как побледнел Яков Макарович. Она даже не знала, что атласно-выбритое розоватое лицо мужа может быть таким землисто-бледным.
— Что ты говоришь, Нонна! Ради бога! Чем я испортил твою жизнь? Почему ты так на меня смотришь?
— Никогда не видела тебя таким жалким. Оказывается, в довершение всего ты еще и трус!
— Если что-нибудь случится со мной, в каком положении окажешься ты? Даже страшно подумать!
Нонна посмотрела на Якова. Теперь не только лицо, даже глаза у него были белыми. Выбежала на кухню. Все в этой квартире было ей омерзительно. Ни к чему не хотелось прикасаться.
Хлопнула дверь. Яков впервые ушел, не попрощавшись. Нонна вошла в комнату. На письменном столе мужа, где всегда царил образцовый, на сто лет вперед установленный порядок, где каждая ручка, карандаш, пепельница, пресс-папье знали свое раз и навсегда определенное место, теперь был полный ералаш. Нонне сразу бросилась в глаза пустая рамка. Еще сегодня утром в ней находилась фотография. Яков Душенков и Петр Афанасьев стояли в обнимку на фоне полуразрушенного здания. На обороте фотографии пометка, сделанная рукой Якова: «11-я Интернациональная бригада, Гвадалахарский фронт». Теперь фотографии не было.
Вся накопившаяся за эти дни в душе Нонны боль подступила к горлу. Что делать? Сложить вещи и уйти? Но тогда Яков по-своему истолкует ее неожиданный уход. Подумает, что она тоже испугалась и, спасая свою шкуру, бежала, когда мужу грозит опасность. Чтобы Яков не подумал, что и она может предать друга, оставить в беде, оказаться трусливой тварью, Нонна подошла к телефону. Рывком подняла трубку, набрала номер служебного телефона Петра Николаевича Афанасьева. Густой, всю трубку заполнивший бас:
— Афанасьев!
— Здравствуйте, Петр Николаевич! Вас беспокоит Нонна Владимировна.
— А, добрый день, добрый день, голубушка. Рад слышать ваш голосок.
— Петр Николаевич! Простите, что отрываю вас от дела. Вероятно, по телефону не следует говорить, но…
Замолчала. Задохнулась.
— Я слушаю вас, Нонна Владимировна. — В голосе Афанасьева зазвучало беспокойство. — Что стряслось?
— Только что́ домой приходил Яков и уничтожил все ваши письма и фотографии. Сказал, что ему предложили рассказать все, что он о вас знает. Яков страшно напуган… Вы слушаете меня, Петр Николаевич?
Трубка молчала.
— Петр Николаевич! Вы слушаете?
— Да, да, я слушаю, Нонна Владимировна. Благодарю за доброе ко мне отношение. Жалею, что невольно явился причиной ваших волнений. Ничего страшного со мной не стряслось. Ваш муж…
— У меня нет больше мужа.
— Не понимаю!
— Я сейчас уезжаю к родным. С ним все кончено.
— Не спешите, Нонна! Подумайте!
— Я уже подумала.
— Ой ли! Не сгоряча решили?
— Не сгоряча. И не сегодня решила. Сегодня только последняя капля.
Петр Николаевич молчал. Тихо шумела и потрескивала мембрана. Заговорил с отдышкой:
— Что я могу сказать? Вам видней. А в связи с вашим сообщением доложу по секрету. Вероятно, на днях получу новое назначение — посылают командовать дивизией в Белорусский военный округ. Так что Яков несколько поторопился уничтожать письма и фотографии. Впрочем, пожалуй, и к лучшему — ясней все стало.