В начале века литературным событием, стимулировавшим читательский интерес к медицине и ее общественной роли, стала публикация «Записок врача» В. В. Вересаева (1901). Вересаев, начинавший свою книгу со стремления прояснить для себя надежды, возлагавшиеся им некогда на медицину, завершал ее убеждением в том, что врачи – «лишь небольшая часть одного громадного, неразъединимого целого», поэтому их личная судьба и успех прозреваются «лишь в судьбе и успехах этого целого» [Вересаев 1948: 649]. В обсуждении «этого целого» литераторы и врачи в очередной раз находят общие темы для разговора, сочетающего споры о смысле жизни с рассуждениями о политическом будущем России [Бернадский 1913; Брусянин 1914]. Немаловажное место в этих разговорах занимает вопрос о врачебной тайне. На этических аргументах в пользу неразглашения врачом сведений о болезни пациента в конце XIX в. настаивал В. А. Манасеин, редактор пользовавшейся широкой популярностью газеты «Врач». В послереволюционные годы те же аргументы кажутся уже недействительными: идеология требует «прозрачности» коллективного сознания и устранения из медицины всего, что напоминало бы о «приватности» взаимоотношений врача и пациента[42]. Ученые, а вместе с ними и литераторы новой эпохи декларативно открещиваются от реального и мнимого пессимизма своих предшественников: скорби противопоставляется надежда, унынию – оптимизм, реальности болезней и умирания – утопия технологически гарантированного преодоления болезней и самой смерти.
В работе, посвященной «мифу спасения» в русской литературе 1900–1930-х гг., Ирен Масинг-Делич подчеркивает важность темы физического бессмертия в конструировании «оптимистической» парадигмы пореволюционной эпохи [Masing-Delic 1992]. На фоне материалов, проанализированных американской исследовательницей (ограничившей, к сожалению, свой анализ преимущественно философскими и литературными текстами и не касающейся научной, и в частности медицинской, литературы), первые десятилетия XX в. предстают своеобразным апофеозом надежд на успехи в борьбе со смертью. Наблюдения Масинг-Делич кажутся вполне справедливыми, но заслуживают своего уточнения в анализе предшествующей культурной и идеологической традиции. Мечтания о возможности достижения физического бессмертия, нашедшие свое радикальное выражение в философии биокосмизма и научно-медицинских надеждах на революционный прогресс в области геронтологии (чье основание в России связывается с именами И. И. Мечникова и П. И. Бахметьева – одного из первых ученых, исследовавших возможность применения анабиоза для продления жизни) [Масалова 1914; Метальников 1917 (2-е изд. – Берлин, 1924); Догель 1922; Шмидт 1924; Шмальгаузен 1926; Новиков 1928: 23–32][43], не возникли на пустом месте, но подытоживают, как я попытаюсь показать ниже, историю патографического дискурса русской культуры, и прежде всего – русской литературы XVIII–XIX вв.
Настоящая работа писалась в России и Германии и никогда не могла бы быть написана, не будь у меня возможности пользоваться петербургской Библиотекой Академии наук, Российской публичной библиотекой, а также книжным раем Констанцского университета. Хорошим стимулом к уточнению высказанных в книге суждений послужили занятия со студентами, а также выступления на коллоквиумах и конференциях в Констанце, Петербурге и Москве. Я благодарю своих друзей и коллег, в разное время способствовавших или попустительствовавших этим возможностям. Особое спасибо Марине Черных, Игорю П. Смирнову, Ренате Лахманн, Юрию Мурашову, Рикардо Николози, Александру Панченко, Татьяне Ластовке.
Петр Первый о медицине: игра природы, порядок правления
Император Петр I был феномен своего века.
А. О. Корнилович. О частной жизни императора Петра I, 1824
В 1697 году, во время первого заграничного путешествия Петра I, «Его царское величество зашел однажды в палатку к немцу, у которого на столе, между разными книгами, лежали „Политика“ Аристотеля и „Сатиры“ Ювенала. Петр, узнав об этих заглавиях, сказал: „Прилежным и честным быть – вот лучшая политика частных людей. <…> Что же касается сатир, то они в нашей стране были бы запрещены под строгим наказаньем“. Когда же Царю объяснили бегло содержание сатир и о том, что они не пасквили и что Ювенал хотя осмеивал дурные обычаи и нравы римлян колко, но вежливо и разумно, с присоединением прекрасных нравоучений; в доказательство чему Петру переведены были 11 стихов X сатиры (Orandum est, ut sit mens sana in corpore sano), и ему они так понравились, что он не только удержал их в памяти, но и часто их перефразировал» [Пекарский 1861: 99][44]. Стоит задуматься, чем могла понравиться Петру именно X сатира и насколько случайно ее упоминание в одном контексте с «Политикой» Аристотеля.
Ко времени путешествия Петра по Европе оба произведения воспринимались как дидактически небезразличные для просвещенного чтения. «Политика» служит обоснованию идеологии монархического правления, «Сатиры» – обсуждению этики гражданского повиновения. Об Аристотеле – авторе «Политики» Петр, вероятно, знал и раньше, до своего путешествия по Европе. Наставник сестры Петра, царевны Софьи, Симеон Полоцкий (1629–1680) в стихотворной энциклопедии «Вертоград многоцветный» призывал читать Аристотеля, дабы уразуметь разницу между справедливым царем и тираном[45]. Экземпляр «Политики» был в библиотеке и другого видного администратора и интеллектуала эпохи правления Алексея Михайловича и Софьи, А. С. Матвеева [Коллман 2001: 344]. Если предположить, как это делают Джон Летич и Василий Дмитришин, что Петру был известен текст или хотя бы идеи «Политики» Юрия Крижанича [Letiche, Dmytryshin 1985: LXXV][46], то и в этом случае ему было бы трудно не иметь в виду Аристотеля. Крижанич прямо отталкивался от Аристотеля и был склонен к этической интерпретации государственного порядка[47].
Что касается X сатиры, то она была одной из излюбленных в европейской литературе: скептическое здравомыслие Ювенала подразумевало для его читателей как христианское смирение перед суетностью земного, так и новые веяния эпохи – пропаганду гражданского самосознания, ответственности и морального долженствования. В дидактике прав и обязанностей у Ювенала нет места противопоставлению тела и души: человеку не нужно обманываться в своем «антропологическом» несовершенстве, но поэтому же не следует преуменьшать и тех возможностей, которые человеку даны – будь то способности ума или сила тела. 356-й стих X сатиры Ювенала, процитированный в вышеприведенном рассказе о Петре, – «Нужно молить, дабы разум здравым был в теле здоровом», – стал хрестоматийным именно в этом «уравнивающем» тело и разум значении (притом что сам Ювенал говорил, конечно, не о соответствии «здорового разума» «здоровому телу», а лишь о том, что и тело, и разум нуждаются в здравии)[48]. Указанная строка не входит в число 11 переведенных Петру, но трудно поверить, что она осталась ему неизвестной. В текстах, которые могли быть известны Петру, строчку Ювенала перефразировал тот же Симеон Полоцкий, осуждавший чрезмерную телесную аскезу как вредящую умственному здоровью: «Плоти бо изнемогшей ум не добр бывает» [Симеон Полоцкий 1953: 78][49].
Представление о Петре, декламирующем Ювенала, дополняется рассказами, изображающими русского царя воодушевленным посетителем анатомических театров. Рассматривая в Амстердаме анатомическую коллекцию одного из наиболее известных ученых медиков Европы, Фредерика Рюйша (1638–1731), – коллекцию, которая позже будет куплена Петром и составит основу санкт-петербургской Кунсткамеры, – «он поражен был при виде трупа ребенка, который был так хорошо сохранен, что казался живым и с улыбкой на устах – царь не мог воздержаться, чтобы не поцеловать его. С трудом Петр решился выйти из кабинета ученого: много раз потом возвращался к нему, запросто обедал с ним и присутствовал на лекциях Рюйша» [Пекарский 1861: 9][50]. В Лейдене Петр знакомится еще с одним прославленным анатомом – Германом Бургаве (Boerhaave)[51] и также посещает анатомический театр. Это посещение не обходится без своего рода эксцесса: «Царь долго оставался перед трупом, у которого мускулы были раскрыты для насыщения их терпентином. Петр, заметив при том отвращение у некоторых из своих русских спутников, заставлял их разрывать мускулы трупа зубами» [Пекарский 1861: 10][52].