Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Английский врач А. Б. Гранвиль в книге, посвященной состоянию дел в петербургской медицине (английское издание 1828 г., русский перевод 1832 г.), основываясь на собственных наблюдениях, отмечал бросающуюся в глаза диспропорцию в числе иностранных и русских врачей. «Медицинскую профессию в С.-Петербурге отправляли большей частью иностранцы – немцы, французы, англичане и итальянцы, так что число русских врачей в сравнении с ними слишком ограниченно» [Гранвиль 1832: 9]. Наблюдение Гранвиля требует исторической корректировки (в «Российском медицинском списке» 1809 г. за 2058 поименованных врачей большинство составляют русские) [Громбах 1953: 17], но важно, что оно отражает общее убеждение современников, видевших в русской медицине лишь одно из проявлений европейской культуры и европейской науки. Вплоть до середины XIX в. иностранное происхождение врачей подчеркивается и в литературе. Стилистика подобных изображений варьирует, но редко бывает нейтральной. Василий Нарежный анекдотически обыгрывает сравнение врачей-иностранцев и врача русского в романе «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» (1813–1814). В первой главе четвертой части этого романа главный герой впадает в ипохондрию, а его сын собирает консилиум медиков, чтобы найти способ его вылечить. Происходит диспут, на котором приглашенные врачи предлагают способы лечения, живо напоминающие читателю о традициях сатирического изображения медицинской профессии, но также и о сложившихся национальных стереотипах. Советы – один нелепее другого – симптоматичны: русский врач предлагает напоить больного, хотя бы и против его воли, пуншем; француз – познакомить больного с пригожей девицей; немец – запереть больного и взять его измором, искушая попутно едой и танцами; англичанин – вручить больному заряженный пистолет и дать ему возможность застрелиться. Диспут заканчивается потасовкой немца и англичанина. Побивший немца англичанин спокойно уходит, немец грозится вписать в свою монографию, посвященную доказательству пагубности английских способов лечения, очередные двести страниц; русский «вышел, качая головою, а француз – распевая песню» [Нарежный 1983: 297].

Иллюстрацией той же сатирической традиции может служить персонаж, выведенный Гоголем в «Ревизоре». Здесь это – безмолвный лекарь Христиан Иванович Гибнер, немец, который на протяжении пяти актов пьесы однажды «издает звук, отчасти похожий на букву: и, и несколько на: е» [Гоголь 1951: 13]. Сакраментальная характеристика его деятельности вложена Гоголем в уста попечителя богоугодных заведений Земляники: «О! Насчет врачевания мы с Христианом Ивановичем взяли свои меры: чем ближе к натуре, тем лучше; лекарств дорогих не употребляем. Человек простой: если умрет, то и так умрет, если выздоровеет, то и так выздоровеет. Да и Христиану Ивановичу затруднительно было бы с ними изъясниться – он по-русски ни слова не знает» [Там же][39]. Не знающий по-русски Христиан Иванович – образ, репрезентирующий в данном случае, конечно, не только репутацию медицинской профессии (к которой сам Гоголь, надо признать, пиетета не испытывал), но и то, что с этой профессией так или иначе ассоциировалось, – непонимание русской жизни, да и жизни вообще. Замечено, например, что даже в тех произведениях русской литературы первой половины XIX в., где врач изображается положительно, он, как правило, чудаковат, одинок и несчастлив в семейной жизни [Неклюдова 2001b: 363–364]. Имея дело по роду своей профессии с человеческим телом, врач не разбирается в душе, а соответственно, и в людях. Об устойчивости этого предубеждения наилучшее представление дает сравнение именно несхожих в жанровом и стилистическом отношении текстов, репрезентирующих медицинскую профессию, – будь то, например, забавный диспут о медицине в повести А. А. Бестужева-Марлинского «Фрегат „Надежда“» (1833) и сюжет «Скучной истории» А. П. Чехова (1889). В повести Марлинского разговор о медицине между подвыпившими корабельным лекарем и вахтенным лейтенантом завязывается с рассуждения о необходимости рецептов: для лекаря рецепт – атрибут медицинского вспомоществования, «вексель на получение здоровья» («Стократ блаженны те, которые лечатся и умирают по рецептам»), для лейтенанта – никчемная бумажка, годная разве что для закуривания трубок («контрамарка на вход в кладбище»). Согласие достигается по мере потребления спорщиками портвейна – «к черту медицину», коль скоро она не может ответить, зачем нужна селезенка («иные утверждают, будто в животной экономии селезенка необходима для отделения желчи, – но лучшие анатомисты до сих пор находят ее пригодною только для гнезда сплина, считают украшением, помещенным для симметрии»), какова причина безумия («сгущенная лимфа, или пары, или мокроты, именуемые вообще serum, которые, отделяясь от испорченной крови, наполняют клетчатую мозговую плеву») и что такое сердце – только ли «химическая горлянка, в которой совершается процесс кровообращения и окрашивания крови посредством вдыхаемого кислотвора», если оно чахнет от любви. Как излечить человека от страстей, природа которых неясна: должно ли «начать лечение прохлаждающими средствами <…> потом пиявки» или «можно последовать совету славного римского врача Анархаста, который резал руки и ноги, чтоб избавить от бородавок, – и сделать ам-пу-та-цию, да тереть против сердца чем-нибудь спир-ту-о-озным!»[40].

«Скучная история» Чехова, конечно, никоим образом не схожа по тону с вышеприведенным текстом из повести Марлинского. Герой чеховской повести, «профессор по медицинской части» Николай Степанович, – персонаж куда менее комичный, чем лекарь у Марлинского, – одолеваем мыслями о смерти и желанием пожить еще лет десять. Он разочарован и потерял смысл жизни. У профессора, как узнает читатель, есть воспитанница – Катя, дочь умершего друга. Она тоже одинока, растеряна и ждет совета от своего приемного отца, как жить дальше. Но профессор дать совета не может. Н. К. Михайловский, посвятивший «Скучной истории» снисходительно доктринерский комментарий, упрекал Чехова в отсутствии у него «общей идеи», которая бы позволила читателю увидеть в его произведениях руководство к жизни. В отличие от самого Михайловского, оценивавшего литературу в ее претензиях решать сакраментальные вопросы типа «что делать?» и «кто виноват?», Чехов таких вопросов, по собственному (пусть и лукавому) признанию, не решал и потому, по словам критика, был «даром пропадающим талантом» [Михайловский 1897: Т. 6, стб. 775. Разбор «Скучной истории»: Стб. 778–784]. Отсутствие «общей идеи», выразившееся в «Скучной истории», выглядит между тем символичным – символичны и те детали чеховского повествования, которые были, по всей видимости, важны для самого Чехова и небезразличны для его читателей-современников. Одна из них – медицинская профессия главного героя. Михайловский считал, что деталь эта случайна, на месте нарисованного Чеховым старика-врача мог бы быть кто угодно. Но так ли это? Лаконичный Чехов был исключительно осмотрителен в «профессиональных» характеристиках своих героев – в «Скучной истории» подобная характеристика тем более уместна, чем выразительнее оттеняемый ею сюжетный конфликт. А конфликт этот состоит именно в том, что, будучи призванным по специальности иметь дело с вопросами жизни и смерти, профессор «Скучной истории» не может дать ответа, которого от него ждет самый близкий ему человек (а вместе с ним – и читатель): как и зачем жить?

При всех своих очевидных жанровых и стилистических различиях тексты Марлинского и Чехова иллюстративны к превратностям общественного сознания, вменяющего медицине ответственность не только за здоровье человека, но и за осмысленность человеческого существования. Из повести Марлинского мы узнаем, что современная ему медицина могла быть актуально спародирована – пусть эта пародия и прочитывалась с оглядкой на комедийно-сатирические традиции предшествующей литературы – как наука, далекая от понимания человека. В отличие от Марлинского, Чехов мог судить о медицине вполне профессионально [Хижняков 1947; Меве 1961; Шубин 1977; Agrifoglio 1968: 455–1; Baker 1975: 25–30], но мораль (или, если угодно, отсутствие морали) «Скучной истории» тоже не внушает оптимизма насчет медицинского знания[41]. Современникам Чехова достаточно было, впрочем, прочитать мемуары Н. И. Пирогова – несомненно, самого знаменитого врача своего времени и кумира «демократического студенчества», чтобы поразиться горьким и вполне мазохистическим признаниям их автора в душевной смуте и утрате былых, когда-то вдохновлявших его позитивистских идеалов. Доживи Пирогов до «Скучной истории» Чехова, не исключено, что он смог бы узнать в ее главном герое самого себя.

вернуться

39

 Столь же неразговорчив немец-врач в поэме «Бова» 15-летнего Пушкина: «Ко лбу приставя тщательно, / Лекарь славный, Эскулапа внук, / Эзельдорф, обритый шваб, зевал, / Табакеркою поскрипывал, / Но молчал – своей премудрости / Он пред всеми не показывал» [Пушкин 1937–1949: Т. 1, 66]. С. М. Громбах напоминает и о говорящей фамилии пушкинского врача – «Ослиное село» [Громбах 1989: 15].

вернуться

40

 Цит. по: [Марлинский 1976: 288, 290, 292, 294].

вернуться

41

 Ср.: [Grecco 1980: 3–10; Ponomareff 1987: 185].

6
{"b":"568832","o":1}