— Может, это комиссия ставрофилахов? — не сводя с них глаз, предположил Фараг.
— Не хочу даже думать об этом, — вздохнула я, но на самом деле эта мысль у меня уже мелькнула. — У нас начинается паранойя.
— У вас всё готово? — глядя на часы, спросил капитан.
— Почему мы так торопимся? Осталось ещё десять минут.
— Давайте проведём разминку. Начнём с растяжки.
Не прошло и нескольких минут с момента начала этого урока гимнастики, как на улицах зажглись фонари. Солнечный свет был уже столь слаб, что практически ничего не было видно. Старики продолжали наблюдать за нами, выдавая игривые комментарии, которых мы не могли понять. Иногда при виде наших поз они разражались громким хохотом, который серьёзно подтачивал мой настрой.
— Не волнуйся, Оттавия. Это просто старики-крестьяне. Вот и всё.
— Когда мы найдём современного Катона, я скажу ему пару слов о шпионах на их испытаниях.
Старики снова расхохотались, и я яростно повернулась к ним спиной.
— Профессор, доктор… Пора. Не забывайте, что синяя полоса начинается в центре городка, там, где начинался олимпийский марафон 1896 года. До её начала постарайтесь следовать за мной, хорошо? Вы готовы?
— Нет, — заявила я. — И, думаю, никогда не буду готова.
Кремень презрительно посмотрел на меня, и Фараг быстро вмешался:
— Мы готовы, Каспар. Когда скажешь.
Ещё несколько мгновений мы молча простояли на месте, пока Кремень внимательно смотрел на свои наручные часы. Потом вдруг он обернулся, махнул головой и медленно побежал, а мы с Фарагом последовали за ним. Разминка ничего мне не дала; я чувствовала себя как утка на суше, и каждый шаг был для моих колен мукой, словно на них падала пара тонн груза. Что делать, смирившись, подумала я, чего бы это ни стоило, надо не ударить в грязь лицом.
Через несколько минут мы достигли олимпийского памятника, откуда начиналась синяя полоса на асфальте. Это была простая стена белого камня, перед которой стояла массивная погасшая стойка с факелами. С этого места марафон начинался всерьёз. По моим часам была четверть десятого по местному времени. Следуя за линией, мы углубились в город, и я не могла побороть чувство стыда от того, что могут, увидев нас, подумать люди. Но обитатели Марафона не проявили к нам никакого интереса; они, наверное, уже навидались всякого.
На выезде из города, когда перед нами открылась та же прямая трасса, по которой мы приехали сюда, капитан ускорил темп и начал понемногу удаляться от нас. Я, наоборот, начала сбрасывать скорость почти до полной остановки. Следуя моему плану, я перешла на размеренный шаг, которым собиралась идти всю ночь. Фараг оглянулся на меня:
— Что с тобой, Басилея? Ты почему останавливаешься?
Значит, он опять называл меня Басилеей, так? С момента нашего прибытия в Иерусалим это имя звучало только пару раз, я вела им счёт, и, уж конечно, никогда в присутствии других людей, так что это слово стало тайным, личным, предназначенным только для моих ушей.
В этот миг раздался писк моего пульсомера. Я превысила рекомендованную максимальную частоту сердцебиения. При том, что двигалась медленно.
— Всё в порядке? — пробормотал Фараг, встревоженно глядя на меня.
— Всё просто замечательно. Я всё сама рассчитала, — сказала я, останавливая писк противного устройства, — и в таком темпе я за шесть-семь часов дойду до Афин.
— Ты уверена? — недоверчиво переспросил он.
— Нет, не совсем, но как-то много лет назад я ходила в шестнадцатикилометровый поход и дошла до места назначения за четыре часа. Простая пропорция.
— Но дорога здесь другая. Не забывай об окружающих Марафон горах. Кроме того, расстояние, отделяющее нас от Афин, больше чем в два раза превышает шестнадцать километров.
Я снова оглядела местность и почувствовала себя уже не столь уверенно. Я смутно помнила, что после того похода я была полудохлой, так что перспективы были не очень радужными. В то же время я изо всех сил хотела, чтобы Фараг побежал вперёд и был далеко от меня, но он, по-видимому, не собирался оставлять меня в эту ночь одну.
Последние семь дней я отчаянно боролась, пытаясь сосредоточиться на нашем деле и забыть о глупых сентиментальных расстройствах. Поездка в Иерусалим и встреча с Пьерантонио очень помогли мне. Однако я замечала, что эмоции, которые я упорно пытаюсь подавить, несут глубокую горечь, которая подтачивала мои силы. То, что начиналось в Равенне как восторженное чувство, которое внесло смятение в мою душу, в Афинах превратилось в горькую муку. Можно бороться с болезнью или с ударами судьбы, но как бороться с тем неведомым, что толкает меня к этому поразительному мужчине, Фарагу Босвеллу? Так я и шла, притворно сохраняя хрупкое самообладание, которое рушилось с каждым новым шагом по маршруту марафонского забега.
Хоть синяя полоса и была нарисована по асфальту дороги, мы благоразумно шагали по широкому, засаженному деревьями тротуару. Всё же он скоро кончился, и нам пришлось идти по обочине. К счастью, проезжающих мимо машин было всё меньше и меньше (к тому же мы шли по правой стороне, а этого делать нельзя, потому что мы двигались в том же направлении, что и возникающие за нашей спиной машины), так что единственную опасность, если можно так выразиться, для нас представляла темнота. Перед дорожными барами у деревни и некоторыми домиками на окраине ещё горели кое-какие фонари, но и они скоро кончились. Тогда я подумала, что, пожалуй, хорошо, что Фараг идёт рядом со мной.
Когда мы дошли до ближайшего городка Панделеймонас, мы были с головой погружены в интересную беседу о византийских императорах и царящем на Западе общем невежестве относительно этой Римской империи, просуществовавшей до XV века. Моё восхищение и преклонение перед эрудицией Фарага всё росли. После некрутого длинного подъёма, захваченные разговором, мы прошли через деревушки Неа Макри и Зумбери, не обращая внимания на ход времени и незаметно для нас минуя километры. Никогда ещё я не чувствовала себя столь счастливой, никогда у меня не было такого ясного, целенаправленного ума, готового решить любую интеллектуальную задачу, никогда ещё я не заходила в беседе так далеко и глубоко, как тогда. В спящем селении Агиос Андреас спустя три часа после начала забега Босвелл начал рассказывать мне о своей работе в музее. Ночь была столь волшебной, столь особенной и прекрасной, что я даже не чувствовала холода, безжалостно набросившегося на окружавшие нас тёмные поля. И в этой темноте ни к чему был тусклый свет ущербной луны, едва доходящий до земли. Однако я была спокойна и не боялась; я шагала, полностью погрузившись в слова Фарага, который, освещая дорогу перед нами фонариком, страстно рассказывал мне о гностических текстах с коптской письменностью, найденных в старинном городе Наг-Хаммади в Верхнем Египте. Он работал над ними уже несколько лет, отыскивая греческие первоисточники II века, на которых они были основаны, и сверяя фрагмент за фрагментом с другими известными письменными свидетельствами коптских писателей-гностиков.
Нас объединяла пылкая страсть к нашей работе и глубокая любовь к древности и её тайнам. Мы чувствовали, что призваны разгадать их, открыть то, что из-за нерадения или выгоды было утеряно на протяжении веков. Тем не менее он не разделял некоторых оттенков моего католического подхода к делу, а я не могла согласиться с его постулатами о живописном гностическом происхождении христианства. Я действительно почти ничего не знала о первых трёх веках существования нашей религии; правда и то, что эти большие лакуны для удобства были заполнены фальшивыми документами и подправленными свидетельствами; правда, что Евангелия были переписаны в первые три века существования нашей религии, чтобы подогнать их под доминирующие течения в зарождающейся церкви, из-за чего Иисус впадает в ужасные противоречия или в абсурдные постулаты, которые мы слышали столько раз, что уже не улавливаем их смысла. Но я никак не могла согласиться, что всё это следует выставить напоказ перед общественностью, что двери Ватикана должны быть открыты для любого исследователя, у которого, как у самого Фарага, не обязательно будет достаточно веры, чтобы придать правильный смысл тому, что он может открыть. Фараг назвал меня реакционеркой, ретроградкой и лишь по счастливой случайности не обвинил меня в узурпаторстве достояния человечества, хотя был очень к этому близок. Однако жёлчности в его словах не было. Ночь проносилась мимо нас легче ветерка, потому что мы без конца смеялись, набрасывались друг на друга с высоты своих идеологических позиций со смесью привязанности и нежности, которые смягчали все произносимые нами колкости. И так незаметно текло время.