— Да?.. Значит, это не письмо ставрофилахов? — разочарованно спросил Фараг, поднося ручку ко лбу.
— Это из Нового Завета! Начало послания Иакова! Приветствие, которое Иаков из Иерусалима направляет двенадцати коленам, находящимся в рассеянии.
— Апостол Иаков?
— Нет, нет. Отнюдь. Хоть автор этого письма и говорит, что его зовут Иакобос[24], он никогда не называет себя апостолом и, кроме того, как видишь, использует настолько правильный и ученый греческий язык, что это не может быть Иаков Старший.
— Значит, это не письмо ставрофилахов? — еще раз спросил Фараг.
— Конечно, письмо, профессор, — утешил его Глаузер-Рёйст. — Судя по словам, которые вы прочли, думаю, не будет ошибкой предположить, что ставрофилахи используют священные библейские слова для своих посланий.
— «Если же кому-нибудь из вас не хватает мудрости, — продолжила я читать, — пусть попросит ее у Бога, который дает всем в изобилии и не упрекает, и дастся ему».
— Я бы скорее перевел эту фразу так, — перебил меня Босвелл, тоже приближая палец к тексту: — «А если у кого-нибудь из вас недостает мудрости, да просит ее у Бога, дающего всем со щедростью и без упреков, и дана будет ему».
Я вздохнула, набираясь терпения.
— Не вижу разницы, — заключил капитан.
— Разницы нет, — заявила я.
— Ладно, ладно! — сдался Фараг, с показным равнодушием махая рукой. — Признаю, что мои переводы немного вычурны.
— Немного?.. — удивилась я.
— Как посмотреть… Можно сказать, они довольно точны.
Я чуть не выдала ему, что, имея такие мутные стекла в очках, достичь точности нереально, но воздержалась, потому что именно он взял на себя работу по переписыванию текста, а меня совсем не прельщала возможность этим заниматься.
— Мы отходим от сути, — заметил Глаузер-Рёйст. — Не могли бы эксперты любезно сосредоточиться на сути, а не на форме?
— Разумеется, капитан, — ответила я, взглянув на Фарага через плечо. — «Но пусть просит с верой, без всякого сомнения; ибо сомнения подобны морским волнам, гонимым ветром с одного места на другое. Да не думает такой человек, что получит что-то от Господа; он нерешителен и непостоянен в путях своих».
— Я бы скорее сказал, не «нерешителен», а «человек с двоящимися мыслями».
— Профессор!..
— Хорошо! Я молчу.
— «Да хвалится убогий брат возвышением своим, а богатый — унижением своим». — Этот длинный абзац подходил к концу. — «Блажен тот, кто переносит испытание, ибо, пройдя его, получит венец».
— Венец, который выгравируют у нас на коже над первым из крестов, — пробормотал Кремень.
— Ну, честно говоря, испытание на входе в Чистилище было не из легких, а у нас до сих пор нет ни одной новой отметины на коже, — заметил Фараг, стараясь отогнать кошмар грядущего шрамирования.
— Это еще ничто по сравнению с тем, что нас ждет. Пока мы просто попросили разрешения войти.
— Вот именно, — согласилась я, опуская палец и взгляд к последним словам надписи. — Осталось совсем немного. Всего пара фраз:
καὶ οὖτως εις τήν Ρώμην ἦλθαμεν.
— «И на этом мы перейдем в Рим», — перевел профессор.
— Чего и следовало ожидать, — подытожил Кремень. — Первый уступ «Чистилища» Данте — это круг гордецов, а, как говорил Катон LXXVI, этот грех искупается в городе, известном именно своим отсутствием смирения. То есть в Риме.
— Значит, возвращаемся домой, — с благодарностью произнесла я.
— Если выберемся отсюда, то да. Хотя ненадолго, доктор.
— Мы еще не закончили, — сказала я, снова возвращаясь к надписи на стене. — Осталась последняя строчка: «Храм Марии прекрасно украшен».
— Это не может быть из Библии, — заметил профессор, потирая виски; грязные от пыли и пота волосы спадали ему на лицо. — Не помню, чтобы где-то там говорилось о храме Марии.
— Я почти уверена, что это фрагмент Евангелия от Луки, но в него добавлено упоминание о Богородице. Наверное, это подсказка или что-то в этом роде.
— Когда вернемся в Ватикан, подумаем, — заключил Кремень.
— Это из Луки, точно, — не унималась я, гордясь своей памятью. — Не скажу, из какой главы и какого стиха, но это момент, в который Иисус предвещает разрушение иерусалимского храма и грядущие преследования христиан.
— На самом деле, когда Лука записал эти пророчества, вложив их в уста Иисуса, — уточнил Босвелл, — в восьмидесятых-девяностых годах нашей эры, все это уже случилось.
Я холодно взглянула на него.
— Не думаю, что это замечание кстати, Фараг.
— Прости, Оттавия, — извинился он. — Я думал, ты знаешь.
— Знаю, — сердито ответила я. — Но зачем об этом напоминать?
— Ну… — замялся он, — я всегда думал, что хорошо знать правду.
Не вмешиваясь в наш спор, Кремень встал, поднял с пола рюкзак, повесил его на плечо и вошел в коридор, ведущий к выходу.
— Если от правды только вред, Фараг, — в ярости уколола я его, думая о Ферме, Маргерите и Валерии и о стольких других людях, — знать ее не обязательно.
— Наши мнения расходятся, Оттавия. Правда всегда лучше лжи.
— Даже если она приносит вред?
— Все зависит от человека. Есть люди, больные раком, которым нельзя говорить, в чем заключается их болезнь; однако другие настаивают на том, чтобы об этом знать. — Впервые за все время нашего знакомства он пристально, не мигая, посмотрел на меня. — Я думал, ты из этих людей.
— Доктор! Профессор! Выход! — закричал Глаузер-Рёйст неподалеку.
— Идем, а то останемся здесь навсегда! — воскликнула я и пошла по коридору, оставив Фарага одного.
Мы выбрались на поверхность через засохший колодец посреди диких скалистых гор. Темнело, было холодно, и мы понятия не имели о том, где находимся. В течение пары часов мы шагали по течению реки, которая почти все время текла по узкому ущелью, а потом наткнулись на грунтовую дорогу, которая привела нас к частному дому, владелец которого, привыкший принимать заблудившихся любителей пеших экскурсий, любезно сообщил нам, что мы находимся в долине Анапо, приблизительно в десяти километрах от Сиракуз, и что мы гуляли в темноте по Иблейским горам. Вскоре за нами заехал автомобиль архиепископства и вернул нас к цивилизации. Мы ничего не могли рассказать его преподобию монсеньору Джузеппе Арене о своих приключениях, так что мы быстро поужинали в архиепископстве, забрали вещи и поспешили в аэропорт Фонтанаросса, находившийся в пятидесяти километрах оттуда, чтобы сесть на первый же рейс, вылетавший ночью в Рим.
Помню, уже в самолете, пристегивая ремни перед взлетом, мне вдруг пришел в голову пожилой ризничий церкви Святой Лючии, и я подумала, что же ему сказали в архиепископстве, чтобы он не волновался. Я хотела сказать об этом капитану, но, повернувшись к нему, увидела, что он уже спит глубоким сном.
4
Когда на следующий день задолго до рассвета я открыла глаза, я почувствовала себя как рассеянный путешественник, который, не вполне понимая, что происходит, теряет один день жизни из-за вращения Земли. Даже теперь, лежа на кровати в номере «Дома», я была настолько измучена, что казалось, я вообще не спала прошлой ночью. В тишине наблюдая за силуэтами, которые рисовал вокруг меня скудный свет с улицы, я снова и снова спрашивала себя, во что я влипла, что происходит и почему моя жизнь настолько утратила свою упорядоченность: несколько часов назад я чуть не умерла в глубинах земли, меньше чем за два дня смерть отца и брата превратилась в далекое воспоминание, и, ко всему прочему, я не продлила обет.
Как мне было все это переварить, если я жила в совершенно непривычном для меня ритме? Дни, недели, месяцы проносились мимо, а я все меньше и меньше отдавала себе отчет в самой себе и в моих обязанностях монахини и заведующей лабораторией реставрации и палеографии тайного архива Ватикана. Я знала, что могу не волноваться из-за обета: в уставе моего ордена были предусмотрены форс-мажорные обстоятельства вроде моих, и если при первой же представившейся возможности я подпишу прошение, обет считался автоматически продленным in pectore, «в душе». Да, мой орден освободил меня от всех обязанностей, да, Ватикан тоже освободил меня от всех обязанностей, да, я делала жизненно важную для церкви работу, но разве я сама освободила себя от обязанностей? Разве Бог меня освободил?