— Но вот, что я скажу, — потребовала она, — пусть он ест в пристройке, здесь, в кухне, невозможно!
Фрекен, конечно, протестовала против того, чтобы граф приходил к ней в комнату, но должна была уступить.
Граф ежедневно стал приходить, съедал простоквашу и начал поправляться; серьезно: опять пополнел. Если бы это была честная игра, а не обман, то и тогда не могло бы лучше идти, чем шло у них; часто они даже спускали толстые занавеси на окнах так, чтобы ничего не видно было снаружи, они защищались, конечно, от солнца. После того, как господин Флеминг, бывало, поест и положит на стол большую монету в две кроны, если ребенок спал, фрекен провожала его немного по дороге домой; иногда заходила и в санаторию и оставалась там некоторое время с пансионерами.
Она встретила Самоубийцу и заставила его разговориться; да заставила его, он стал общителен, болтал:
— Я слышал, что две девушки у нас заболели, — оживленно сказал он. — Вы можете радоваться, что не живете здесь больше, фрекен.
— Почему это?
— Это новые девушки из села, они не привыкли к здешнему столу и слегли. Одна из них, говорят, уже при последней главе. Нет, ждать дольше нельзя, консервы эти чистый яд. Не может ли Даниэль снова продать нам быка?
— Не знаю, — улыбаясь ответила фрекен.
— Это все равно, что спасти нам жизнь!
— У вас не плохой вид, господин Магнус.
— Я подбадриваюсь, но я далеко не тот, что был. Ем без всякого удовольствия, если я сажусь на стул, то не потому, что хочу сесть, а потому, что еле на ногах держусь. Вечером играю в картишки. Как это вам нравится?
— Ах, дорогой господин Магнус, мы все должны стараться извлечь как можно больше хорошего изо всего этого.
— Где это написано?
— Не знаю. В нашей судьбе написано.
— Видите его? — спросил Самоубийца, указывая глазами кого-то. — Ректор, жонглер книгами — он-то извлекает возможно больше хорошего изо всего этого. Он знает «языки», а сам ни к чему. Он с величайшим вниманием погружается в свою школьную науку и механически изучает ее, чтобы в свою очередь преподавать ту же механику детям; он не видит в этом ничего смешного, не спрашивает: жизнь ли это? Напротив, когда он встает, окончив свое «дело», он самому себе кажется сверхпорядочным, он снова учился и снова может дальше преподавать. Он извлекает возможно больше хорошего изо всего этого. Он читает в клубе иностранные газеты, а на улицах люди ему кланяются, и он доволен. В этом его жизнь. Он даже не питает уважения к великим умам, не видит их, не подозревает их существования, всех этих пророков, мыслителей, которые сквозь века и нации…
— А слышали вы что-нибудь о вашем друге, Моссе? — спросила фрекен.
— О, Моссе, этом мошеннике! Посмотрите, что он со мною сделал, — сказал Самоубийца, вытягивая свою раненую руку. — Это не заживает; пробовал выжигать, но это нисколько не помогает, он заразил меня. Он, который выдавал себя за религиозного человека! Но у меня приготовлено письмо, которое я скоро пошлю ему, я ему покажу!..
— Пишет он иногда? — спросила фрекен, — или он умер?
— Умер, он? Конечно, пишет. Я не беру в руки его писем, доктор читает их, а он все пишет и пишет, у него совсем стыда нет. Он говорит, что все лучше и лучше видит и последнее письмо сам написал.
— Что вы! — воскликнула в величайшем изумлении фрекен.
— Ну, вот, и вы верите ему? — резко спросил Самоубийца. — Но допустим, что он сам написал… могу вас уверить, строчки были не особенно изящные. Я написал бы так, если бы мне глаза платком завязали. Но не это самое худшее: он хочет всех нас уверить, что то, что было у него на лице, была просто экзема. Как это вам нравится?
— Я в этом ничего не понимаю.
— Допустим, что на лице, действительно была экзема, ну, а на теле тоже была эта самая экзема?
— Да, но разве вообще у него были раны на теле?
— Этого я не знаю, но наверное были: он вообще был грязное животное, покрытое фурункулами и прыщами. Я не считаю невероятным, что он стал лучше видеть, когда ему хорошенько глаза прочистили; но как вы объясните, что он меня заразил при посредствии ульстера?
— Покажите мне еще раз вашу рану, — попросила фрекен.
— Оставьте, — уклончиво ответил Самоубийца, — рана есть.
— Что говорит по этому поводу доктор?
— Доктор? — презрительно уронил Самоубийца, — он должен принять слабительную соль! Разве доктор Эйен тоже не был врачем, а он сказал же, что Мосс прокаженный.
С ним нельзя было сговориться. Фрекен нагнулась вперед и спросила:
— Получили ли вы сведения из дому?
— Почему вы спрашиваете об этом? Молчите!
— Простите, но я подумала о малютке, о ребенке; не слышали ли вы чегонибудь о нем.
— Почему я мог слышать о нем! Я даже не знаю, как ее зовут; я здесь, а она там. Что у меня с нею общего?
— Это очень грустно.
— Я предполагаю первым делом поехать в Христианию и там решить все вопросы. Не должно быть больше никаких сомнений, хотя бы последствием были убийство, самоубийство и гибель нас всех! Все равно я буду рад! — И после этих мрачных слов Самоубийца прибавил: — Будьте добры, фрекен, спросите Даниэля, нет ли у него быка для продажи нам, речь идет о спасении жизни.
Даниэль начал поговаривать о венчании.
Да-а, фрекен готова, когда угодно. Но разве будет он венчаться в шерстяной куртке?
Об этом он не подумал; но, может быть, она права; у него, правда, есть праздничная одежда, но, конечно, к этому торжеству нужно иметь новый костюм. Впрочем, черт возьми, нечего и думать, чтобы до Троицы удалось сшить чтонибудь.
Венчание было отложено.
После Троицы он снова заговорил об этом. Она опять не сказала нет, этого она не сказала, но она не поторопилась предложить ему денег на экипировку. Странно: Даниэль, конечно, надеялся на это; она ведь раньше всегда говорила: поди и купи то-то и то-то, вот тебе деньги! Это немного избаловало его и теперь он не понимал ее скупости.
Он замолчал, немного обиженный, и долго не заводил речь о венчании.
А тут господин Флеминг стал приходить в пристройку, и фрекен провожала его в санаторию. Это продолжалось долго в течение лета. Но однажды, когда она опять собиралась уйти с ним, в дверях кухни показался Даниэль и позвал ее назад.
— Я слышу, он проснулся.
— Проснулся?
— Юлиус. Я слышу, что он плачет.
Тогда она повернула обратно и отпустила господина Флеминга одного: но назад она пришла медленно и лениво сказала:
— Это удивительно, он так крепко спал!
Даниэль прошел за нею в ее комнату, словно за тем, чтобы посмотреть, действительно ли проснулся мальчик… но нет, он крепко спал.
— Что это значит? — спросила она.
Даниэль был крайне удивлен: он так ясно слышал, что мальчик плачет, как же это понять? Трусил он, что ли? О, нет, ни за что на свете он не будет трусом!
Они немного поговорили об этом, и она осталась не совсем довольна, но покорилась; а так как Даниэль стал нежен к ней, то она все поняла, стала сопротивляться, но потерпела поражение. Видано ли что-либо подобное, что это, у него совсем стыда нет! Если бы она знала, ни за что не вернулась бы! Но она не позволила своему негодованию далеко увлечь себя, она только полушутя ругала и шлепала его; он настолько потерял самообладание, так не владел собою, что она почти испугалась: он стал ворчать. Даниэль был парень своеобразный, он был груб и вспыльчив, но неотразим; конечно, у него были недостатки, но и они не лишены были привлекательности. Фрекен значительно ограничила также его визиты в пристройку: она перестала бояться темноты, наступили белые ночи и она не нуждалась больше в стороже. Так что его почти выпроводили оттуда.
— Ну, теперь ступай, леший! — сказала она.
Она стала беспристрастно разбирать его: если бы ничего не помешало, она, может быть, была бы уже замужем за ним, и была бы хозяйкой сэтера Торахус. Даниэль не заслуживал презрения: он основательно ел и работал, как мужчина. Когда однажды зимою он вернулся из леса, поранив ногу топором, он прежде всего принялся за еду, и только когда на полу оказалась кровь, которая сочилась из зияющего носка его сапога, только тогда обратил он внимание на то, что ранен.