Мы остановились перед домом с решетками. Это был дом моей прелестной танцовщицы, которая стала герцогиней Уклесской. Мы тихо постучались, и дверь открыли… Нас встретил какой-то человек; светя нам большим железным фонарем, он повел нас, открывая одну дверь за другой и оставляя их потом все открытыми. Несколько раз человек этот с любопытством нас оглядывал. Я тоже стал всматриваться в него — лицо его мне показалось знакомым. У него была деревянная нога; роста он был высокого, худощавый, смуглый; глаза цыгана, лысина и профиль Цезаря. И вдруг, заметив движение, которым он приглаживал волосы на висках, я все вспомнил: Цезарь с деревянной ногой был не кто иной, как знаменитый пикадор, большой щеголь, завсегдатай классических пирушек, в которых принимали участие певцы и аристократы. Давным-давно еще ходили слухи, что он заменил меня в сердце знаменитой танцовщицы. Я никогда не делал попыток эти слухи проверить, ибо считал своим долгом странствующего рыцаря относиться с уважением к маленьким тайнам женских сердец. С великой грустью вспомнил я былые счастливые времена! У меня было такое чувство, будто я проснулся вдруг от стука этой деревянной ноги, в то время как мы проходили широкими коридорами, стены которых украшали старинные эстампы, изображавшие историю любви доньи Марины и Эрнана Кортеса.{93} Сердце мое все еще трепетно билось, когда в дверях показалась герцогиня.
— Приехала? — спросил дон Карлос.
— Сейчас прибудет, ваше величество.
Герцогиня хотела пропустить короля вперед, но он со всей галантностью этому воспротивился:
— Сначала пусть пройдут дамы.
Мы очутились в просторной зале, освещенной канделябрами на консолях; на эстраде, пол которой сверкал, стоял диван, а перед ним горела медная жаровня с ножками в виде львиных лап. Грея над жаровней руки, дон Карлос сказал:
— Только женщины умеют заставлять себя ждать… Это их великий дар!
Он замолчал, и из уважения к нему молчали и мы. Герцогиня мне улыбнулась. Увидав ее во вдовьем наряде, я вспомнил даму в черной вуали, выходившую из церкви в свите доньи Маргариты. Из коридора снова доносится стук деревянной ноги и шум голосов. Неожиданно появляются две запыхавшиеся женщины, закутанные в мокрые от дождя мантильи; они едва переводят дух. Увидев нас, одна из них, раздосадованная, хочет вернуться назад. Дон Карлос подходит к ней и что-то ей говорит, после чего они вместе уходят.
Другая, дуэнья, вошедшая совершенно бесшумно, следует за ними, но вскоре возвращается и, чуть высунув из мантильи руку, делает знак Вольфани. Тот поднимается и идет за нею. Увидев, что мы остались одни, герцогиня смеется и тихо мне говорит:
— Они от вас прячутся.
— А разве я их знаю?
— Как сказать… Не спрашивайте меня ни о чем.
Я замолчал, не испытывая ни малейшего любопытства, и хотел поцеловать изящные руки моей подруги, но она отдернула их и улыбнулась:
— Веди себя прилично. Помни, что мы оба уже старики.
— Ты такая же юная, как прежде, Кармен!
Несколько мгновений она смотрела на меня, а потом ответила жестоко и зло:
— А вот про тебя этого не скажешь.
Но ее жалостливой натуре захотелось залечить нанесенную мне рану, и, обвив мою шею своим боа из куньего меха, она подставила мне губы для поцелуя. Божественные губы! Они расточали ароматы молитв, похожих на цыганские пляски. Но она тут же отпрянула — в коридоре снова послышался стук деревянной ноги, отдававшийся эхом по всему дому.
— Чего ты боишься? — спросил я улыбаясь.
Нахмурив свои прелестные брови, герцогиня ответила:
— Ничего. Так, значит, и ты веришь этой клевете? — Сложив пальцы крестом и поцеловав их, она благоговейно и по-цыгански страстно прошептала: — Клянусь тебе!.. У меня никогда ничего не было с этим… Мы с ним из одной провинции, и я только соблюдаю обычай нашего края. Поэтому, когда бой быков сделал его калекой и он не мог заработать себе кусок хлеба, я его подобрала. Ты бы поступил так же.
— Да, так же.
Хоть сам я и не был в этом окончательно убежден, я торжественно заверил ее, что иначе и быть не могло. Словно для того, чтобы я больше не вспоминал об этом, герцогиня сказала мне с нежным упреком:
— Ты даже не спросил меня про нашу дочь!
Я сначала смутился, потому что вовсе об этом не думал. Но потом голос сердца вложил мне в уста слова оправдания:
— Я не смел.
— Почему?
— Я приехал сюда случайно, вместе с королем, и не хотел называть ее имя.
Глаза герцогини подернулись печалью:
— Ее здесь нет… Она в монастыре.
Я почувствовал вдруг любовь к этой далекой дочери, которую мне даже было трудно себе представить:
— Она похожа на тебя?
— Нет… Она некрасивая.
Опасаясь новой насмешки, я засмеялся сам:
— А она действительно моя дочь?
Герцогиня Уклесская снова принялась клясться и целовать сложенный из пальцев крест, и, может быть, тут дело было уже в моих собственных чувствах, но с этой минуты мне стало казаться, что в клятвах ее нет ничего цыганского. Уставившись на меня своими большими мавританскими глазами, она сказала с тем томным очарованием, которого полны иные цыганские песни:
— Эта девушка так же твоя дочь, как и моя, — я никогда этого не скрывала ни от кого, даже от мужа. А как он, бедный, любил ее!
Она вытерла набежавшую слезинку. Овдовела она в начале войны, когда неожиданно и неизвестно от чего умер кроткий герцог Уклесский. Бывшая танцовщица, верная традиции, как истая аристократка, ничего не жалела для Правого дела. Она одна взяла на себя расходы по вооружению и экипировке сотни кавалеристов, сотни улан, которым было присвоено имя дона Хайме. Заговорив о наследнике, она вся преисполнилась нежностью, словно это был ее сын:
— Так, значит, ты видел моего милого принца?
— Да.
— А кого из инфант?
— Донью Бланку.
— Какая она пикантная, правда? Вот будет настоящая сердцеедка!
В воздухе еще парили прелестные звуки этих пророческих слов, когда из глубины дома донесся голос короля. Герцогиня встала:
— Что случилось?
Вошел дон Карлос. Он был бледен. Мы вопросительно на него посмотрели. Он сказал:
— Вольфани стало плохо. Дамы уже ушли, и мы с ним разговаривали. Вдруг, вижу, он весь согнулся и падает на ручку кресла. Я едва успел его поддержать.
Король вышел из комнаты, а мы, повинуясь распоряжению, хоть и не высказанному вслух, последовали за ним. Вольфани сидел в кресле, перекошенный, согнутый и недвижимый; голова его бессильно повисла. Дон Карлос подошел к нему и, приподняв его своими могучими руками, усадил поудобнее:
— Ну как, Вольфани?
Видно было, что Вольфани силится что-то ответить, но не может. Из его открытого искривленного рта текла слюна. Герцогиня вытерла ему лицо, нежно и заботливо, как Вероника.{94} Вольфани посмотрел на нас тусклыми глазами умирающего. Герцогиня, с тем самообладанием, какое бывает у женщин в критические минуты, сказала:
— Не бойтесь, граф. С моим мужем, человеком довольно тучным…
Вольфани пошевелил повисшей рукой. Силясь произнести какие-то слова, он только хрипел. Решив, что он умирает, мы переглянулись. Хрип возобновился, на губах несчастного выступила пена. Из затуманенных глаз хлынули слезы и полились по желтоватым, восковым щекам. Дон Карлос говорил с ним, как с ребенком, внушительно и вместе с тем нежно:
— Сейчас тебя перенесут домой. Хочешь, чтобы Брадомин с тобой шел?
Вольфани молчал. Король отозвал нас в сторону, и мы стали тихо говорить втроем. Сначала, как подобает добрым христианам, мы потужили о горе бедной Марии Антониетты. Потом мы все трое сошлись на том, что это конец. И обсудили, как лучше перенести умирающего, чтобы избежать лишних разговоров. Герцогиня заметила, что слуг ее посвящать не следует, и после некоторых раздумий мы решили поручить все Рафаэлю и Ронденьо. Цезарь с деревянной ногой вошел в комнату, пригладил волосы и сказал пришепетывая: