— Это Микаэла… Горничная моей матери. Бедняжка совсем ослепла! Тише!
Мы пошли дальше. Конча несколько раз останавливалась в дверях и, показывая погруженные в гробовое безмолвие помещения, говорила мне с нежной улыбкой, которая, казалось, тоже таяла, исчезая где-то в давно минувшем:
— Помнишь?
Она вспоминала самое далекое прошлое. То время, когда мы были детьми и прыгали перед консолями, чтобы посмотреть, как будут дрожать вазы с цветами, абажуры, украшенные старинными золотыми узорами, серебряные канделябры и дагерротипы, таинственные как звезды! То время, когда наш безумный счастливый смех нарушал торжественную тишину дворца и таял в сводчатых гостиных и в темных коридорах с узкими окнами, на которых ворковали голуби!..
К вечеру Конча почувствовала сильный озноб, и ей пришлось лечь. Встревоженный ее болезнью и ее мертвенной бледностью, я хотел послать за врачом во Вьяну-дель-Приор, но она воспротивилась этому и через час уже ласково и томно мне улыбалась. Положив голову на белую подушку, она прошептала:
— Ты не поверишь, но быть больной для меня теперь счастье!
— Почему?
— Потому что ты за мной ухаживаешь.
Я ничего не ответил и только улыбнулся. Она очень нежно, но упорно повторяла:
— Ты не знаешь, как я тебя люблю!
В полумраке спальни приглушенный голос Кончи обретал глубокое очарование. Я был растроган:
— Я люблю тебя больше, чем раньше, моя принцесса!
— Нет, нет. Раньше я очень нравилась тебе. Как бы невинна ни была женщина, она это всегда чувствует, а ты знаешь, какая я была тогда невинная.
Я наклонился и поцеловал ее в глаза, которые заволокли слезы, и сказал, чтобы ее утешить:
— Ты что же, думаешь, я этого не помню, Конча?
Она засмеялась:
— Какой ты циник!
— Скажи лучше — какой забывчивый! Это было так давно.
— А когда это было, давай вспомним!
— Не огорчай меня, не заставляй вспоминать, сколько прошло лет!
— Но признайся, что я действительно была невинной.
— Да, насколько может быть невинной замужняя женщина.
— Невиннее, намного невиннее! Ах! Ты был моим учителем во всем.
Последние слова Кончи были похожи на вздохи, она закрыла глаза рукой. Я глядел на нее, и во мне пробуждалась сладостная память чувств. Конча сохранила для меня все свое первое очарование: оно стало только чище от божественной бледности, которую сообщила ей болезнь. Я действительно был ее учителем во всем. В этой девочке, выданной замуж за старика, сохранялась вся чистота, вся неискушенность девичества. Есть брачные ложа, холодные, как могилы, и мужья, которые спят, как статуи гранитных надгробий.
Бедная Конча! На ее губах, благоухавших молениями, губы мои первые запели песнь торжествующей любви, первые эту любовь прославили. Мне пришлось обучить ее всей гамме любви: стих за стихом, всем тридцати двум сонетам Пьетро Аретино. Эта девушка, только что вышедшая замуж и похожая на неразвернувшийся белый кокон, едва могла пролепетать только первый. Есть мужья и есть любовники, которые не способны даже стать нашими предшественниками, и господь бог свидетель, что кроваво-красная роза разврата — это цветок, которому в моей любви я никогда не давал раскрыться. Мне всегда больше нравилось быть маркизом де Брадомином, чем божественным маркизом де Садом.{49} Может быть, единственно поэтому иные женщины считали меня гордецом. Но бедная Конча никогда не была в их числе. После того как оба мы долго молчали, она спросила:
— О чем ты думаешь?
— О прошлом, Конча.
— Я ревную тебя к нему.
— Не будь ребенком! Я говорю о прошлом нашей с тобой любви.
Она улыбнулась, зажмурив глаза и словно воскрешая какое-то воспоминание. Потом она пробормотала с милой покорностью, овеянной любовью и грустью:
— Я об одном только молила непорочную деву Марию, и я верю, что она исполнит мою просьбу: чтобы, когда я буду умирать, ты был возле меня.
Мы снова погрузились в печальное безмолвие. Немного погодя Конча поднялась на кровати. Глаза ее были полны слез. Очень тихим голосом она сказала:
— Ксавьер, дай мне шкатулку с драгоценностями, ту, что на столике. Открой ее. Там у меня лежат и твои письма… Мы вместе их сожжем. Я не хочу, чтобы они пережили меня.
Это был серебряный ларчик, выкованный со всей упадническою роскошью XVIII века. Он источал сладостный аромат фиалок. Я стал вдыхать этот аромат и закрыл глаза:
— А других писем, кроме моих, у тебя нет?
— Нет, никаких.
— Ах, вот оно что! Твоя новая любовь не умеет писать.
— Моя новая любовь? Какая новая любовь? Тебе, верно, взбрело в голову какое-нибудь непотребство?
— Пожалуй что да.
— Какое?
— Не скажу.
— А если я угадаю?
— Ты не можешь угадать.
— Тебе пришла в голову какая-нибудь гадость?
— Флорисель! — воскликнул я смеясь.
Глаза Кончи подернулись тенью:
— И ты мог это подумать! — Она запустила руки мне в волосы и взлохматила их. — Что мне с тобой делать? Убить тебя?
Видя, что я смеюсь, она, в свою очередь, засмеялась звонким, веселым, чувственным смехом:
— Нет, это невозможно — не мог ты этого подумать!
— Скажи лучше — это кажется невозможным.
— Значит, ты все-таки подумал?
— Да.
— Не верю! Как это могло прийти тебе в голову?
— Просто я вспомнил свою первую победу. Мне было одиннадцать лет, когда одна дама в меня влюбилась. Это была тоже красавица!
— Тетя Аугуста, — прошептала Конча.
— Да.
— Ты мне уже рассказывал… Но ведь ты же был красивее Флориселя?
Я на минуту задумался и решил уже, что губам моим придется осквернить себя ложью. В конце концов я набрался мужества и признался:
— Ах, Конча! Я был не таким красивым.
Насмешливо на меня посмотрев, она закрыла ларчик с драгоценностями:
— Мы сожжем твои письма в другой раз. Сегодня не будем. Твоя ревность привела меня в хорошее настроение.
И, уткнувшись в подушку, она опять засмеялась все тем же радостным и раскатистым смехом. Время сжигать эти письма для нас еще не настало: мне всегда бывало жаль сжигать любовные письма. Я любил их так, как поэты любят свои стихи. Когда Конча умерла, серебряная шкатулка с этими письмами и с ее драгоценностями по наследству перешла к ее дочерям.
Души влюбленные и больные больше всего склонны поддаваться игре воображения. Никогда в жизни не видел я Кончу такой веселой и такой счастливой. Это возрождение нашей любви напоминало осенний вечер с золотистыми облаками в небе, сладостный и грустный.
Вечер и облака, которыми я мог любоваться с балконов дворца, когда Конча мечтательно и устало оперлась на мое плечо! Солнце садилось. По зеленому, влажному полю вилась дорога — светлая и пустынная. Глядя вдаль, Конча вздохнула:
— По этой дороге мы пройдем с тобой оба!
И, подняв свою бледную руку, она указала на далекие кипарисы кладбища. Бедная Конча говорила о смерти, сама в душе не веря, что смерть так близка. Я отшучивался:
— Конча, не заставляй меня вздыхать. Ты же знаешь, что я — принц, которого ты околдовала в своем дворце. Если ты не хочешь, чтобы чары потеряли силу, ты должна сделать мою жизнь здесь похожей на веселую сказку.
Забыв о том, как в сумерки ей было грустно, Конча улыбнулась:
— Ведь по этой же дороге ты и пришел сюда.
Бедная Конча старалась казаться веселой. Она знала, что слезы всегда горьки и что все вздохи, даже когда они нежны и благоуханны, не должны длиться дольше, чем порыв ветра. Бедная Конча! Она была так бледна, так бела, как те лилии, которые кладут в гроб: начиная увядать, они пахнут особенно нежно. Она снова подняла руку, прозрачную как рука феи:
— Видишь там, вдалеке, всадника?
— Ничего не вижу.
— Проезжает сейчас Фонтелу.
— Да, вижу.
— Это дядя, дон Хуан Мануэль.
— Великолепный лантаньонский идальго!