Как прекрасна была бы участь этого Хуана де Гусмана, если бы на склоне лет он раскаялся и удалился в один из монастырей, чтобы искупить там грехи, подобно святому Франциску де Сена!
Мы вернулись в Веракрус в сопровождении только нескольких верных нам слуг. «Далила» все еще стояла на якоре близ замка Улуа, и мы увидели ее издалека, когда усталые и измученные жаждою лошади поднимались по песчаному склону холма. Мы проехали городом, нигде не остановившись, и направились к берегу, спеша переправиться на фрегат. Вскоре после того как мы поднялись на борт, «Далила» подняла паруса, чтобы воспользоваться попутным ветром, налетевшим издалека и покрывшим рябью море, зеленое, как во сне. Едва только парус заполоскал, как Нинья Чоле, растрепанная и бледная, кинулась к борту — ей стало худо.
Капитан в белом кителе и пальмовом сомбреро расхаживал взад и вперед по юту. У правого борта, укрывшись в тени парусов, спало несколько матросов; под тентом двое харочо,{41} севшие на фрегат в Тукстлане, играли в ландскнехт. Это были отец и сын. Оба худые и желтые. Старик с козлиной бородкой, молодой — еще безусый. Партия неизменно кончалась ссорой, и проигравший грозил убить другого. После игры каждый сосчитывал свои деньги и, что-то бормоча, стремительно прятал их в кошелек. Несколько мгновений разбросанные карты лежали на постеленном между ними сарапе. Потом старик медленно их собирал и тасовал снова. Тогда сын его, которому все время не везло, вынимал из-за пояса кожаный кошелек с золотом и опрокидывал на сарапе, после чего игра возобновлялась.
Я подошел к ним и стал смотреть. Старик, у которого в эту минуту в руках были карты, вежливо пригласил меня и велел сыну подвинуться, чтобы я мог сесть в тень. Я не заставил себя просить. Усевшись между обоих харочо, я отсчитал десять дублонов Фернанда и поставил их на первую выпавшую карту. Я выиграл, и это раззадорило меня продолжать игру, хоть я и сразу сообразил, что старик — опытный шулер. Его загорелая исхудавшая рука, похожая на ястребиную лапу, медленно метала. Сын его, по-прежнему мрачный и молчаливый, искоса смотрел на игру отца и каждый раз ставил на те же карты, что и я. Старик все время проигрывал мне и нисколько этим не огорчался. Я заподозрил, что он собирается меня надуть, и удвоил внимание. Но я продолжал выигрывать.
Когда солнце зашло, на палубе появилось несколько пассажиров. Старый харочо начал собирать вокруг себя компанию и теперь уже выигрывал. Среди игроков был молчаливый и красивый юноша, которому, как мне показалось, однажды улыбнулась Нинья Чоле. Едва только взгляды наши встретились, я начал проигрывать. Может быть, это было простое суеверие, но, так или иначе, я предчувствовал, что мне уже больше не повезет. Не везло и юноше. Я стал вглядываться, и он показался мне человеком загадочным и странным. Он был очень высокого роста. Голубые глаза, светлые брови, румяные щеки и совсем бледный лоб. Причесан он был как древний назареянин и, когда говорил, наполовину закрывал глаза, словно в каком-то мистическом экстазе. Внезапно он обеими руками схватил за руку старика, который в это время взял колоду и начал метать. На какое-то мгновение он задумался, а потом медленно и размеренно сказал:
— Ставлю на все. Снимаю.
Молодой парень, не сводя глаз со старика, вскричал:
— Отец, он снимает!
— Я не глухой. Деньги считай.
Он перевернул колоду и начал метать. Все взгляды устремились на руку старика. Метал он не спеша. Это была рука садиста, которая делала боль сладостной и ее продлевала. Вдруг все зашептали:
— Валет! Валет!
Это была карта, на которую ставил красавец юноша. Старик встал и с негодованием швырнул карты:
— Сын, плати!
И, накинув сарапе на плечи, он ушел. Компания распалась, но все долго еще не могли успокоиться:
— Семьсот дублонов выиграл!
— Больше тысячи!
Я машинально повернул голову и увидел Нинью Чоле. Она стояла рядом у борта; разметанные ветром волосы падали ей на глаза. Она поправила их медлительным движением и улыбнулась белокурому красавцу. Меня охватил порыв неистовой ревности и гнева; я почувствовал, что бледнею. Если бы в глазах моих была сила василиска, я бы тут же испепелил их обоих. Но силы этой у меня не было, и Нинья Чоле могла спокойно продолжать профанацию этой улыбки, улыбки античной царицы!
Я был еще на палубе, когда на паруснике зажгли огни. Припав к моему плечу, Нинья Чоле стала ласкаться ко мне, как льстивая и хитрая кошка. Я не выказал своей ревности, но держал себя с ней высокомерно, и она остановилась, не сводя с меня глаз, в которых можно было прочесть немой упрек. Потом посмотрела вокруг и, поднявшись на цыпочки, крепко меня поцеловала:
— Ты грустишь?
— Нисколько.
— Тогда, выходит, ты на меня сердишься?
— Нет.
— Нет, сердишься.
Мы остались вдвоем на палубе; Нинья Чоле прижалась ко мне и жалобно вздыхала:
— Ты меня больше не любишь! Что теперь со мной будет! Я умру! Я покончу с собой.
И ее красивые, полные слез глаза обратились к морю, которое искрилось от лунного света.
Я продолжал молчать, хоть и был глубоко растроган. Мне уже хотелось утешить ее, как вдруг на палубе появился молчаливый белокурый юноша. Немного смущенная, Нинья Чоле вытерла слезы. Выражение моего лица, должно быть, ее испугало — руки ее дрожали. Спустя мгновение голосом страстным и сокрушенным она шепнула мне на ухо:
— Прости меня!
— Ты хочешь, чтобы я тебя простил? — переспросил я.
— Да.
— Мне не за что тебя прощать.
Она улыбнулась; глаза ее были еще влажны.
— Почему ты не признаешься? Ты сердишься оттого, что я посмотрела на этого… Я понимаю, что ты ревнуешь, ведь ты ничего не знаешь.
Она замолчала, и на ее алых полных губах появилась ехидная улыбка. Белокурый юноша разговаривал с юнгой мулатом. Потом они оба удалились и продолжали стоять, облокотившись о борт. Охваченный яростью, я спросил:
— Кто это такой?
— Один русский князь.
— Он влюблен в тебя?
— Нет.
— Ты два раза ему улыбнулась.
Весело и задорно Нинья Чоле ответила:
— Не только два, но и три и четыре. Только можешь не сомневаться: твои улыбки для него значат больше, чем мои. Посмотри!
Белокурый рослый красавец юноша продолжал разговаривать с мулатом и, перегибаясь за борт, обнимал его за талию. Тот весело смеялся. Это был один из тех юнг, которые стали совсем коричневыми от плавания в тропиках. Он был почти обнажен, и тело его радовало глаз своим красивым, теплым терракотовым цветом. Нинья Чоле с презрением повернулась к нему спиной:
— Теперь ты видишь, что тебе нечего к нему ревновать.
Успокоившись, я улыбнулся:
— Ревновать должна бы ты…
Нинья Чоле посмотрела мне в глаза, гордая и счастливая.
— Ты забываешь, Нинья, что можно одновременно посвятить себя и Гебе и Ганимеду.
И вдруг, неожиданно загрустив, я положил ей голову на грудь. Я не хотел больше ни на что смотреть, только думал, отчего это я всегда любил древних классиков не меньше чем женщин. Результат воспитания в дворянской семинарии. Читая любезного Петрония, я не раз вздыхал о том, что божественные празднества в честь наслаждения стали с течением веков постыдным грехом. В наши дни только на священных таинствах блуждают тени немногих избранных, возрождающих времена греков и римлян, когда увенчанные розами эфебы возлагали жертвоприношения на алтарь Афродиты. Счастливые и гонимые тени: они зовут меня, но я не могу последовать за ними!
Этот прекрасный грех, дар богов и соблазн поэтов, для меня — запретный плод. Всегда враждебное ко мне, провидение повелело, чтобы в моей душе цвели только розы Венеры, и чем старше я становлюсь, тем больше это меня огорчает. Я уверен, что на склоне лет бывает сладостно проникать в сады необычной любви. К несчастью моему, у меня не осталось этой надежды. На душу мне дохнул дьявол: он в ней разжег все грехи. На душу мне дохнул архангел: он разжег в ней все добродетели. Я претерпел все разновидности человеческой скорби, я вкусил все виды радости. У всех источников утолял я жажду мою, преклонял голову в пыли всех дорог. Было время, когда женщины любили меня, когда голоса их мне были привычны. Только две тайны остались для меня за семью печатями: любовь эфебов и музыка одного тевтона по имени Вагнер.