Все пережитое мною, все мои потери казались мне надежно и глубоко упрятанными от «чужих», и оптимизма и уверенности во мне было значительно больше, чем полагалось нормальному благополучному человеку.
Вот таких два «персонажа» шли мимо нынешнего магазина «Подарки» по правой стороне, если от Кремля, по вечереющей улице Горького. Мы были очень молоды и, конечно, не только людей смотрели, но и себя «казали». Тут-то Дора и засекла, что кто-то явно обратил на меня внимание. «Поглядел и остановился, — сказала она тихо. — Теперь идет, по-моему, за нами».
Мы слегка замедлили шаг, вынудив того, о ком она говорила, обогнать нас. Это был, как я теперь понимаю, вполне еще молодой человек (но нам он показался взрослым — «плоский, как нож, как медаль») в очень хорошем, даже щегольском светло-сером костюме. Очень светлый блондин со светло-голубыми глазами.
— Джульетта… — фыркнула насмешливая Дора. — «Глаза, как небо, и золото волос».
То ли грузин, то ли поляк. Мы снова ушли вперед, дав ему возможность идти за нами, и он шел до ВТО, а потом мы перешли на другую сторону, он — тоже. Впрочем, у Бориса есть стихи «Как я знакомился с незнакомыми женщинами…». Все было, как обыкновенно бывает. Мы зашли в кондитерский магазин на углу и купили самое дешевое, что было нам доступно: 100 граммов драже «морские камушки». Он тоже купил что-то. Вышли. Нам было ясно, что он «влюбопытствован всерьез», но наше хищное удовлетворение этим фактом и нелепость его положения вдруг толкнули его на совершенно неожиданный ход, вернее, выход. Он резко обогнал нас и стал уходить. Рвался сюжет. «Морские камушки» даже нам, неизбалованным, явили полную свою несъедобность, — это было несправедливо. Я догнала его и, поравнявшись, протянула пакетик с «камушками».
— Мы купили их из-за вас. Они совершенно несъедобны — возьмите.
Он остановился и сказал:
— Вот эти конфеты я купил тоже из-за вас, может быть, они лучше, попробуйте.
Я попробовала, конфеты были лучше.
— А интересно, за кого вы нас принимаете?
У него задрожал подбородок, ему было смешно, и он очень вежливо сказал:
— За двух девушек из хороших семей.
Нас это ужасно рассмешило. Дора жила в общежитии и хотя была действительно из благополучной днепропетровской семьи, но чувствовала себя совершенно вольной птицей. Я была вроде как, с моей точки зрения, вообще не из «семьи». Те, кто был моей семьей, сами были по природе бунтарями. И такое буржуазное провинциальное понятие в приложении ко мне насторожило. «Не дурак ли? А может быть, процветающий обыватель? Почему так хорошо одет? Почему не чувствует пошлость заявленного им?» Он, видимо, понял, что произошло что-то неправильное, и через паузу четко и даже с некоторым высокомерием предложил:
— Вы дайте мне минут двадцать, этого хватит на дорогу до противоположного конца улицы. За это время я рассказываю вам, — он подумал, — две истории. После этого мы либо расстаемся, либо продолжаем разговаривать и выяснять дальнейшее.
Одну историю я совершенно забыла, другая о Франческе Гааль и ее нежелании сообщить советскому офицеру свой паспортный возраст — пришлось написать наугад, а она все старалась подсмотреть, сколько же он там записал? Была там изложена и одна из любимейших Борисом формулировок — директива начальника, собравшего офицеров при переходе границы: «Товарищи офицеры, прошу соблюдать тон и такт». Мне не очень понравился рассказ — наверное, многократно рассказанный и уж очень литературно законченный, — и я довольно зло сказала, что такие рассказы нужно печатать сразу на машинке и нести в какой-нибудь популярный журнал, не тратя такое в обиходе. У него снова задрожал подбородок. Но к этому моменту мы уже дошли до Александровского сада и сели на скамью. Он внимательно рассмотрел меня и сказал, что сейчас в моде совершенно другой тип женщин — высокие, длинноногие блондинки. Хемингуэевские. Хемингуэй — имя это только-только начинало мелькать, я его, конечно, не читала — откуда бы я его взяла? — но модный тип женщин — это мне было понятно. Конечно, я не высокая, не длинноногая и, конечно, не блондинка. И с этим ничего нельзя поделать, о чем я и заявила, прибавив, что я совершенно не считаю себя обязанной таковой быть, равно как и отвечать за свое соответствие вкусам. Он с удивившей меня серьезностью сказал:
— Ну что ж, тут вы совершенно правы и, как говорится, имеете свой резон.
Такой вот глупый был разговор. Болтая все это, я испытывала страшное напряжение, словно ошибешься — и что-то взорвется. Человек-то, в общем, скорее не нравился и ничего такого особенного не сказал. А вот почему-то понимала, что худо будет его разочаровать, хотя он вроде и очарован-то не был.
Дома сказала маме, что познакомилась с очень интересным и значительным человеком.
— А кто он?
— Никто.
— А где он служит, где живет?
— По-моему, нигде.
— Ну и что же?
— Естественно — ничего.
Действительно ничего, но вместе с тем часть жизни, ее главнейшей сути. Одна из составных работы души, не только пока он жил, но и теперь, после его смерти. Я все держу и держу этот экзамен, на который сама напросилась столько лет назад.
Внезапный и весомый груз наших отношений был с маху брошен на весы, стрелка металась туда-сюда и наконец остановилась где-то посредине. Он называл это «ходите так».
Как-то обратилась к нему с вполне дурацкой практической просьбой. В Музее Пушкина была выставка японской классической графики. Мне чрезвычайно, как-то почти физически (без него ни пить, ни есть, ни дышать) понравилось большое, — не знаю, как назвать, — скорее, панно — монохромное, вертикальное, теперь мне кажется, почти в натуральную величину. «Тигрица несет детеныша через поток». Голова внизу — хвост наверху. Внизу камни, и сильные лапы осторожно по ним, скользким, ступают, светлые огромные глаза отчужденно и бесстрашно смотрят — «не приближайся!», вода бежит через нее, вороша ее шкуру, рассеиваясь брызгами, в зубах загривок тигренка. Он весь мягкий, спокойно повис. Только слегка недоволен — вода брызжется.
Я вспомнила, что у Бориса множество знакомых искусствоведов, и решила, что он поможет мне достать снимок. Позвонила, рассказала, какая замечательная тигрица. Он выслушал, сказал, что эта тигрица называется «Тигрица несет детеныша через поток», назвал имя художника и, помолчав, спросил: «А зачем вам тигр-то?» Серьезных доводов у меня не было. Тигра я не получила — на том и закончилось.
Была у нас такая игра. Мы часто встречались в музеях. Он подводил меня к мужскому портрету и спрашивал, возможен ли «роман» с этим персонажем, а я давала «заключение» с мотивировкой и «живым доказательством» (разыгрывала сцены, сюжеты, диалоги). Помню наш разговор перед портретом Льва Толстого. Я категорически отказалась от «романа» — он удивился. Я объяснила, что не тщеславна, вряд ли ему нужна и, кроме того, он замучает. «Что ж, вы думаете, он будет груб и станет ссориться? Ведь граф же все-таки?» — «Нет, конечно, он, скорее, будет молчать, но как будто бы можно не понять, о чем Лев Толстой про тебя молчит». Потом он по разным поводам говорил: «Да, тут совершенно понятно, о чем Лев Толстой молчит».
Однажды мы подошли к «Демону» Врубеля — я только было собралась что-нибудь сочинить, но вовремя спохватилась. «Уже было — Блок, да и, пожалуй, Лермонтов». — «Да, — очень серьезно согласился он, — сюжет исчерпан».
Были у Бориса странные для меня представления. Например, его пристрастие к цифровым оценочным категориям — «первая пятерка», «первая десятка». Я очень против этого бунтовала и иногда выражала это довольно бурно. Помню, мы встретились как-то у ВТО. Он был в то время в «зоне успеха» — все ладилось: книга, Союз писателей, квартира, жена…
Встретились, обрадовались. Ну, он, по обыкновению, предлагает погулять. Я тоже с радостью, но были какие-то дела в ВТО, и я ему говорю: «Подождите, я быстро, и пойдем гулять». А он мне: «Наташа, поэту из первой пятерки не говорят „подождите“…» Я разозлилась и обратила его внимание на то, что поэту из «первой пятерки» невместно гулять с женщиной, которая не числит себя в первом миллионе. Он стал мне объяснять, по каким показателям я имею льготы, но тут уж я решила довести дело до конца и ушла. Несколько месяцев не перезванивались. Позвонил он.