Впоследствии кто-то сочинил про Бориса такую эпиграмму:
— Вы еврейский или русский?
— Я еврейский русский.
— Вы советский или Слуцкий?
— Я советский Слуцкий.
Этот коротенький шуточный стихотворный диалог был бы, наверно, самым метким ответом на упоминание князей Слуцких. Но в описываемые времена я этой эпиграммы еще не знал (а может быть, она еще даже и не была сочинена), поэтому ответил попросту, прозой:
— Да ладно вам, Боря. Князья Слуцкие, может, и были, но сегодня-то фамилия ваша всеми воспринимается как еврейская.
— Ну что ж, — сухо возразил Борис. — Если этот ваш Файнберг полагает, что он настолько сильный игрок, что может играть без ладьи, — пусть остается Файнбергом.
Тут уж спорить было нечего. Сам Борис, безусловно, играл без ладьи. И к тому времени, когда происходил этот разговор, шахматную партию свою уже уверенно выигрывал.
В одном разговоре Борис вдруг спросил меня (он любил задавать такие неожиданные «провокационные» вопросы):
— Как по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь: Эренбург или Паустовский?
Я ответил, не задумываясь:
— Конечно, Паустовский.
— Почему?
— Не выгрался в эту грязную игру, был дальше от власти. Не приходилось врать, изворачиваться, кривить душой.
Он, конечно, ждал именно такого ответа. И у него уже готово было возражение.
— Нет, вы не правы, — покачал он головой. — Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…
Тогда я, конечно, остался при своем мнении. (Он, разумеется, при своем.) Но сейчас я уже не так уверен, что прав тогда был я, а не он.
Мы стояли втроем в нашем литгазетском коридоре: молодой, совсем юный Андрюша Вознесенский, Боря Слуцкий и я. Я только что познакомил Бориса с Андреем (делая вид, что понимаю историческую значимость момента, церемонно представил их друг другу), и Борис, еще не маститый, но уже привычно ощущающий себя мэтром, не без удовольствия выказывал Андрею свое благорасположение.
— В Союз документы уже подали? — осведомился он в обычном своем начальственном стиле.
Андрей ответил, что находится в процессе. Вот только завершит сбор всех необходимых для этой процедуры бумаг и сразу подаст. Борис сказал:
— Я охотно дам вам рекомендацию.
— Нет-нет, спасибо, не надо, — неожиданно отреагировал Андрей. — Две рекомендации от «своих» у меня уже есть, а третью я возьму у Грибачева.
Надо было знать Бориса, чтобы в полной мере ощутить, какой пощечиной был для него этот ответ.
Он обожал покровительствовать молодым поэтам. Сколько големов он породил на свет! (Куняева, Передреева… Последнего даже не без моего участия). Но тут был случай особый.
Борис был человек глубоко партийный. Не в смысле коммунистической партийности (хотя и в этом смысле тоже), а в своей приверженности авангарду, так называемой «левой» поэтике. Однажды он с важностью сказал мне:
— Вчера я был у Митурича, и — можете себе представить? — оказалось, что за тридцать лет я был первый футурист, который его посетил.
Фраза показалась мне забавной и я отреагировал на нее юмористически:
— А вы разве футурист, Боря?
Но Борис этого моего юмористического тона не принял: к своему футуризму он относился вполне серьезно. Вот и сейчас, предлагая Андрею дать ему рекомендацию, он, помимо радости, что может оказать покровительство молодому талантливому поэту, испытывал еще и другую, стократ более сильную радость от сознания, что, быть может, впервые в жизни ему, последнему оставшемуся в живых футуристу, представился случай рекомендовать в Союз писателей своего брата-футуриста.
И вдруг — такой пассаж.
Борис побагровел. Да и у меня было такое чувство, словно я невольно оказался свидетелем полученной им не моральной, а самой что ни на есть натуральной, физической пощечины.
Простодушно-циничный ответ Андрея был, конечно, верхом бестактности. Да и сама его готовность взять рекомендацию у одного из самых выдающихся тогдашних литературных негодяев была проявлением какой-то особой, я бы сказал, предельной небрезгливости.
Однажды я столкнулся с Борисом в своем подъезде — у лифта. Я решил было, что он идет ко мне, но оказалось, — не ко мне, а к Фазилю. (Тот жил тогда в точно такой же квартире, как моя, но — этажом выше.) В руках у Бориса был внушительных размеров сверток. Он сказал, что это рукопись искандеровского «Сандро из Чегема», которую он только что прочел и вот, собирается вернуть автору.
А как раз в это самое время в «Новом мире» был напечатан сильно сокращенный и сильно изувеченный журнальный вариант «Сандро», который я, конечно, читать не стал (зачем, если я читал полный?), а Борис, как оказалось, прочел.
— Ну и как? Велика разница? — спросил я.
— Разница, — медленно начал Борис, видимо, стараясь подыскать как можно более точную формулировку, — как между живым… членом и муляжом означенного органа, сделанным из папье-маше.
Слегка смутившись (не оттого, что прибег к ненормативной лексике, а потому, что, зная мои близкие отношения с Фазилем, пожалел, что высказался с чрезмерной откровенностью), он тут же добавил:
— Только вы ему, пожалуйста, этого не говорите.
Говорить об этом Фазилю я, конечно, и не собирался (зачем его огорчать?), но формулировке Бориса в душе обрадовался: вот, даже и он, «наш советский Слуцкий», тоже понимает, каким ублюдочным становится все, что выварено в семи щелоках советской цензуры.
Позвал как-то меня к себе Боря Слуцкий. Сказал, что будет еще Юра Трифонов. И он почитает мне с Юрой свои новые стихи.
По инерции я написал «к себе», — но это сказано не совсем точно, потому что никакого постоянного пристанища в Москве у Бориса тогда не было. Он скитался по разным углам. А в тот раз квартировал у своего приятеля Юры Тимофеева в старом деревянном доме на Большой Бронной. (Теперь от этой развалюхи, разумеется, не осталось и следа.)
Мы с Юрой явились почти одновременно. Борис усадил нас за стол, покрытый старенькой клеенкой. Сам сел напротив. Положил перед собой стопку бумажных листков — в половину машинописной страницы каждый. Сказал:
— Вы готовы?.. В таком случае, начнем работать…
Это был его стиль, унаследованный им от Маяковского. Не могу поручиться, что слово «работать» было действительно произнесено, но тон и смысл сказанного был именно такой: вы пришли сюда не развлекаться, не лясы точить, а работать.
Мы поняли и настроили себя на соответствующий лад. Борис прочел первое стихотворение… Второе… Третье… Начал читать четвертое.
— «Лопаты», — объявил он. И стал читать, как всегда, медленно, буднично, без всякого актерства, ровным, «жестяным» голосом:
На рассвете с утра пораньше
По сигналу пустеют нары.
Потолкавшись возле параши,
На работу идут коммунары.
Основатели этой державы,
Революции слава и совесть —
На работу!
С лопатою ржавой.
Ничего! Им лопата не новость.
Землекопами некогда были.
А потом — комиссарами стали.
А потом их сюда посадили
И лопаты корявые дали…
Тут вдруг большой, грузный Юра как-то странно всхлипнул, встал и вышел из комнаты.
Мы с Борисом растерянно смотрели друг на друга. Молчали.
Слышно было, как где-то (в кухне? в ванной?) льется вода.