— И без тебя мне это всё казалось; кто-то такой белый, недвижный сидит, и только голову слегка поворачивает ко мне.
Нина хотела говорить, и не могла — язык не шевелился. А Зоя прямо так и смотрела своими большими глазами в этот угол.
— Я часто это вижу, я не знаю что это такое. Даже не вижу, а чувствую. Иногда я чувствую, что кто-то как раз сзади меня стоит. Это ещё ужаснее, я не вижу, и это гораздо хуже: мне всё кажется, что он меня за шею возьмёт.
Ветер в трубе жалобно взвизгнул и загудел выше, куда-то вверх по стене.
— Перестань. — шептала Нина, — перестань, не говори этого.
— И ты знаешь, — продолжала Зоя, — иногда я руку на плече чувствую, или на лбу. Холодная, холодная рука. Опустится ко мне на лоб и давит, давит. Это во сне. Я проснусь, и всё её чувствую. Вот, когда тебя не было, два раза она у меня на лбу была. Милая, ты боишься, я напугала тебя. Ты прости меня; прости, моя радость…
Она вдруг кинулась к сестре, стала целовать её открытые плечи и шею, стала целовать и в голову, и в глаза и в щёки…
— Ах, всё это после того стало делаться… После этой болезни. Ты знаешь… да нет, ты не знаешь ничего.
IV
— Я ведь урод: горб у меня, да ведь горб-то какой! Он совсем вдавил мне голову в плечи. Глаза говорят, хорошие у меня, умные. А что глаза?… Говорят, все горбатые умны. А умна ли я — я не знаю. Я несчастна, вот это так, — я совсем несчастна. С детских лет я такая. Завистливая я, а умные разве бывают завистливы? Я чувствую, что не такая я, как все. Выйду в сад: солнце светит, цветы вокруг, пчёлы летают, крот роется. Это всё как надо, всё так и должно быть. А сама я, я не подхожу к этому всему. Я урод. Я исключение. Зачем же? Зачем же я, вот именно я — такая? Ведь всем одинаково дано всего поровну, а меня обидели. Так обидели: душу вынули. Нянька маленькую уронила. Выскользнула я из рук у неё. Я много думала именно об этом: вот о том, как я из её рук упала. Ведь ты пойми, ты пойми, что это такое. Она, может, и не виновата была, да я даже уверена, что не виновата. Рука у неё дрогнула, — ну, судорога просто случилась, потянулась она за чем-нибудь, а я этим временем перевалилась, и перевалилась именно на тот бок, на который нельзя было переваливаться. Кувырнулась я, и если бы просто на пол, на ковёр кувырнулась — и это ничего. А то тут как раз угол шкафа, не самый шкаф, а угол, и я со всего размаха хребтом об него… Ну, успей она меня подхватить, поймать, секунда какая-нибудь, и всё хорошо, и вся жизнь как надо. А тут от одного взгляда, от одного движения руки, что она не поспела сделать, от этого вся жизнь испорчена, поломана, разбита. Ты не думай, — это не спину мою, это жизнь мою сломали! И ты ведь чувствуешь: тут нет злой воли. Злая воля, говорят, это худшее, что есть на земле. Будь злая воля, я согласна буду со всем, с чем хочешь. А то ведь случай, и даже не случай. Рука дрогнула, разве случай это? Это случайность, и какая гадкая, отвратительная, гнусная! Вместо жизни прозябание, тоскливое, сумрачное.
Зоя приподнялась на кровати, опёрлась локтем на подушку, и наклонилась над лицом сестры.
— Я ведь тебе как завидовала, когда ты выезжала на балы, на вечера, когда толпою ухаживали за тобою. Ты знаешь, я никогда не показывала этого, но в душе ненавидела я тебя. Я ненавидела, потому что знала, что ты хороша собою, что ты стройна, грациозна. Я ведь считала себя куда умнее тебя, да и лицом куда красивее. Меня считали злою, говорили, что у меня скверный характер, меня боялись, и я рада была, я рада была, что от меня как от дьявола бегали. Я змеёю проползала иногда, напрашивалась на доверие, а потом жалила. Ты помнишь, как муж твой ещё до свадьбы всеми силами избегал меня. А я хотела, я хотела непременно его поссорить и с тобою, и с мамою, и со всеми. К счастью, это не удалось, к счастью… Что ты так смотришь на меня? Ты, кажется, не веришь мне. Я теперь могу признаваться открыто в этом: я уж не такая. Много я испытала, и теперь я уж не та.
Она опять откинулась на подушку.
— И вдруг, Нина, и вдруг со мною случилась невероятная вещь: ты знаешь что: я влюбилась. Да ведь как влюбилась-то! Так, как тебе никогда не любить! Всем существом, до последней фибры, до последней капли крови! Ты знаешь в кого, ты видела его портрет. Он жил в деревне у нас. В деревне, каждый день, с утра до ночи вместе. Ты знаешь, я умею говорить, и он так любил разговоры со мною. Целыми днями гуляли мы, и читали, и говорили. Умница был он, чуткое сердце. Пел он как хорошо! Что за голос был у него… И так он всегда ко мне тепло относился. Посмотрит так любовно, глаза ласковые такие: «Славная, — говорит, — вы девушка». Ну зачем, ну зачем он это делал?
Она просунула руку под шею сестры и охватила её крепко-крепко.
— Он на меня должно быть и смотрел-то не так, как на женщину смотрят… Только всё же надо было догадаться ему, что ли, да уж не так себя держать. А ведь вот мужчины, они часто женщин осуждают, говорят: кокетки. А это не кокетство с их стороны, если сидят днями возле, говорят, что идти больше никуда не охота, что они так бы тут целый век и сидели? Хорошо это? Честно? Ведь это тоже кокетство, если ещё не хуже в тысячу раз… Я привязалась к нему, вся вот тут, готова с ним уйти куда хочешь, хоть на край света. А он… он, знаешь, что сделал? Ты только слушай… Гуляла я с ним раз, вечер такой душистый был, да прозрачный. Дошли до ручья, переходить надо: он в сапогах высоких, а мне как? «Ничего, — говорит, — я перенесу вас». Схватил в охапку, и знаешь, вот как на немецких картинках рисуют: так по воде на другую сторону и перенёс. Спустил он меня на землю, а меня всю шатает, как пьяную, стоять не могу, душа к нему рвётся, кажется кинулась бы к нему на шею… Смешно, ведь, правда? Что ж ты не смеёшься, Нина?.. Я сама смеюсь — смешно, ужасно смешно. Как же вдруг, с чего это я в нежные чувства ударилась? Всё целый век ехидничала, а тут на-ка, — растаяла. Характерец-то у меня есть, всё-таки я сдержалась, вида не показывала. Он спрашивает: «Что с вами?» Я хохочу; «С непривычки», — говорю. Так он посмотрел на меня странно, ничего не сказал.
Она положила голову на грудь сестры, та тихо начала гладить её растрепавшиеся пряди.
— И вот тут-то, тут-то я и сделала ошибку, ошибку невозможную, непоправимую! На другой день это было. Ночь я всю не спала перед этим: жжёт подушка, в виски стучит, воздуха мало, бежала бы куда-нибудь, так и полетела бы! На утро выхожу на балкон, — он один там, — не сошлись ещё, все по своим комнатам. Я не чувствую, что делаю что говорю, подхожу к нему. Он спрашивает:
«Что вы бледная?»
«Ночь не спала».
«Отчего?»
«Всё думала».
«О чём?»
Я подняла на него глаза, он с участием таким на меня смотрит.
«О вас думала».
Он удивился.
«Обо мне?»
«О вас. Я ни о чём не могу, как только о вас, думать».
Вижу, смутился он, губу закусил. «Неужели?» — спрашивает, и таким странным голосом. Я отвернулась, смотрю в сторону, говорю: «Что же тут странного, я люблю вас»… Сказала, а сама боюсь взглянуть на него. А он не шевелится, окаменел, точно замер. И молчит, хоть бы слово в ответ. Я чувствую, подо мною земля уходит — всё кружится. «Вы слышали, что я сказала?» — спрашиваю у него, а сама думаю: «Вот-вот сейчас упаду»… Он подошёл ко мне, взял тихонько за руку, и говорит: «Зоя, ошиблись вы»… Как сказал он это, всё завертелось у меня перед глазами: как, я, я сама сказала, призналась в том, в чём ни одна женщина не должна первая признаваться, а мне в ответ чуть не в лицо смеются! Это с моею-то гордостью, с самолюбием сатанинским!.. Я смотрю на него: «А! — говорю, — так!» да навзничь на пол; гребёнка белая костяная у меня была в волосах — та вдребезги, на мелкие куски…
V
— Полгода я больна была. И отчего? Всё от дьявольского самолюбия. Ты думаешь, любила я так сильно? О, и с этим бы я примирилась. Но примириться с тем, что я сама себя ему выдала — с этим, нет, нельзя примириться с этим, нельзя! Ты скажешь, что история-то это старая, неинтересная. Ах, как интересно это, Нина, — для меня по крайней мере. Поверь, то и интересно, мимо чего все проходят и внимания не обращают. Он ведь испугался моей любви, понимаешь, испугался: как, дескать, я горбунью любить буду. Может она и умна, и глаза у неё такие, но ведь я показаться с нею никуда не могу: ведь на неё чуть не пальцами тычут. А нет ничего ужаснее, как краснеть за близкого! Да, ведь я урод, ну как урода полюбить — ну разве возможно, ты скажи, скажи сама?..