Литмир - Электронная Библиотека

На другой день я опять отправился искать пропавшую явку. Опять вертелся на старых местах, но Иванский исчез бесследно. Потерял я и Панайотова. Он снова опустил ставенки на своем киоске и куда-то исчез. Напрасно я ходил и стучал, звал его и высвистывал условный сигнал. А между тем жизнь в городе постепенно восстанавливалась. Уже ходили трамваи. Открывались лавки и пекарни. Из какой-то корчмы послышалась музыка. Начали работать минеральные ванны — раз люди живут, им надо мыться, сказал когда-то Панайотов. На улицы вышли первые отряды трудовых войск расчищать завалы, искать и откапывать людей, засыпанных в подвалах.

Через два дня я обнаружил Панайотова на груде кирпичей. Он там сидел на цементном блоке. Торчал, как забытая кукла. Что он там делал, было неясно. Наверное, пришел еще раз удостовериться, что его квартира исчезла. У подножия этого кирпичного завала работали солдаты, вооруженные кирками и лопатами. Панайотову дали лопату больше него самого. Он едва с ней справлялся. Увидев меня, он отложил лопату и махнул мне рукой, подзывая меня к себе. Пока я взбирался наверх, он продолжал расчищать кирпичи руками, поднимая их и осторожно перекладывая с места на место, как будто искал что-то в этом хаосе. Он очень мне обрадовался. Усадил рядом с собой на цементный блок. Потом стряхнул кирпичную пыль с ладоней и подал мне свои покрасневшие пальцы-коротышки.

— Ты знаешь, что я ищу?

— Что?

— Иголку в стоге сена.

Он засмеялся — таким неестественным и вымученным смехом, что даже на глазах у него выступили слезы.

— Я ищу граммофон, — продолжал он, вытирая глаза и скаля свои искусственные зубы.

— Ты свихнулся, Панайотов!

— Я свихнулся, согласен!.. Те, кто бросает бомбы, тоже свихнулись… Все мы свихнулись!

Он опять начал смеяться. Потом, успокоившись немного, положил руку мне на колено и сказал с тоской:

— А что мне делать, юноша! Ване меня попросил: «Езжай, говорит, папа, и привези мне граммофон. Мне хочется послушать пластинки. Здесь, говорит, очень скучно, все об одном и том же говорят… Мне хочется, говорит, папа, посмеяться!» Бедненький, он не знает, что квартиры больше нету. Я ему не сказал. Зачем я буду ему говорить?

— Ты прав, не надо ему говорить.

Я помолчал немного и спросил:

— А как он?

— Гибнет мое дитя… Тает, как свечечка.

Глаза его снова наполнились слезами. Он долго рылся в кирпичах, не говоря ни слова. Даже не вытер слезу, которая докатилась до самого его подбородка. В эту минуту он был совсем одинок и несчастен, несмотря на веселый гомон и шум вокруг него. Я сказал:

— Может быть, он все-таки отыщется.

— Кто? Граммофон, что ли?

— Да. Почему бы нет?

Он горько улыбнулся. Протянул мне руку, чтобы я помог ему подняться, и попросил спустить его с кирпичной «горы», которую солдаты энергично расчищали и грузили на машины. Вокруг вздымалась пыль от кирпичей и известки. Мы спустились в клубах пыли, отряхнули одежду и медленно двинулись к центру города. Я держал Панайотова за руку, как ребенка, помогая ему идти. Он, бедняга, едва тащился, опустив глаза вниз, чтобы видеть, куда ступает.

Перевод Т. Рузской

Эмилиян Станев

Барсук

Лучше бы вовек не возникал он,
этот раскаленный день, когда
наклонился я к ручью устало
за глотком воды. И вдруг вода
зыбкий облик мой околдовала,
в глубь ручья упал он навсегда,
и волна тотчас его умчала,
унесла невесть куда…[13]
Атанас Далчев
1

Мне бы следовало сказать себе «опять он уехал», а не «опять то же самое», но «то же самое» означало также, что я опять просыпаюсь одна, что и сегодня нечего рассчитывать на что-либо необычное. Второй моей мыслью было — хорошо хоть, что тишина, не слышно гула самолетов и тарахтенья машин за окном, а тишина — это пляж и теплое море, которое к вечеру становится опаловым, и томительные обеды в гостиничном ресторане, и предобеденные часы да пляже с игрой в карты, холодным виски в термосе, с мелкими пересудами и бесплодными ухаживаниями, — ведь среди этих владельцев гаражей и магазинчиков, учителей и двух провинциальных докторишек не было ни одного достойного внимания. И наконец, «то же самое» означало, что, хоть я и порвала на время связь с привычным миром, моя жизнь протекает все так же уныло. Тишина, море и покой не только не успокаивали меня — наоборот, с каждым днем утомляли и раздражали все больше. Я опять проснулась, лежа ногами к пустой кровати Луи, во рту — горьковатый привкус от выкуренных с вечера сигарет, голова гудит от коньяка и этого дурацкого бриджа. Вспомнилось, как в первые дни на море остальные члены нашей группы сочли нас чванливыми — по милости Луи, который не желал поддерживать никаких знакомств, со всеми был холоден и думал только о фракийских памятниках этой страны. И передо мной сразу предстал болгарский профессор-археолог, будто вытесанный топором где-то в азиатских степях, сам архаичный с виду, а в остальном симпатичный, любезный и слегка нелепый. Я не испытывала к нему неприязни — напротив, была ему благодарна за то, что он увез Луи. Мой муж томился бы тут еще больше, чем я, — солнце и песок не привлекали его. Я пробовала разделить его увлечение фракийскими находками, но этот порыв быстро схлынул — я была рада, что Луи нет рядом, что он не досаждает мне…

Лежа с сигаретой в кровати, я попробовала привести в порядок свои впечатления от этой страны, но это мне быстро наскучило. Надо будет потом поразмыслить над тем, что я стану рассказывать своим подружкам в Париже. Эта страна была мне неинтересна. Главная моя черта — вечно гложущая меня неудовлетворенность, этот не имеющий названия недуг, о котором я уже не в силах больше говорить. Я нерешительна, я всегда во власти необъяснимого страха и вместе с тем готова всему и всем бросить вызов, при этом я сама слышу свой холодный, презрительный смешок — смешок дерзкой девчонки, переступившей порог всякой благопристойности…

Выйдя из ванной, я сбросила халат прямо на ковер и принялась рассматривать в зеркале свое тело, как рассматривают начавшую терять свой блеск драгоценность, обследованную уже тысячу раз, из-за чего невозможно установить ущерб, нанесенный ей временем, и теряется представление о том, какой она была когда-то. Я пополнела, приобрела ту округлость форм, что приходит вместе с приближающейся старостью и именно поэтому так вожделенна для мужчин. Грудь у меня еще крепкая, линия бедер плавная, мягкая, живот по-девичьи подобран, плечи прямые, широкие. Меня вдруг пронзила мучительная тоска, из груди вырвались короткие, подавленные рыдания. Я не могла понять, о чем они — об увядающем теле или о чем-то неизведанном и жутком именно своею неясностью.

Я обругала себя истеричкой и попыталась окинуть взглядом свою жизнь, но из этого ничего не вышло. Подобные попытки всегда оказываются у меня напрасными, я только раздражаюсь и прихожу в отчаяние. Мои воспоминания лишены связности, они исчезают, как подземная река, как эпизоды из прочитанных романов. Сейчас их почему-то вытеснила наша квартира на улице Дебозар, в которой мы с Луи обитаем уже двадцать лет. Через один дом от нас жил Жерар де Нерваль, в доме десять — Проспер Мериме, в тридцатом умер Оскар Уайльд, но что из того? Имеет ли какое-нибудь значение тот факт, что на этой же улице проживает некая Ева Моран?

Я поспешила одеться, мысленно миновала галерею, свернула на улицу Висконти и тут вспомнила, что где-то прочла: «Тот, кто не воспринимает свою жизнь как непрерывный поток, не блещет особым интеллектом». Меня взяла досада на Луи — значит, он тоже считает меня тупицей, если предоставляет мне жить как живется и томиться в безысходном одиночестве… Но почему я помню до мельчайших подробностей все, что случилось в тот день?

вернуться

13

Перевод М. Петровых.

50
{"b":"566262","o":1}